Чуть ослабнув, веревка вновь натянулась – еще сильнее, еще напряженней и даже слегка завибрировала, подобно струне. Или стреле; подобно стреле, указывающей направление, за которым Мальчик, по-прежнему не двигаясь, медленно проследил взглядом.

За кустами светлело большое белое тело козы. Слишком большое, противоестественно большое, словно животное начало уже, забытое хозяйкой, растворяться в потемках, смешиваться с ними. Еще немного, и совсем исчезнет.

Мальчик переступил через веревку и, раздвигая ветки, двинулся к мохнатой сироте, которая по мере его приближения уменьшалась в размерах. При этом она даже не пыталась удрать – стояла неподвижно и, не мигая, смотрела сбоку одним глазом на своего то ли врага, то ли спасителя. Врагом, конечно, Мальчик не был, сам он хорошо понимал это, но она-то ведать не ведала, и он почувствовал себя немножечко виноватым. Адвокат хорошо знал это чувство, но знал не столько по себе, сколько по Шурочке, которая терзалась им постоянно, а он утешал ее, доказывая, что вовсе не она обидела их, своих обидчиков, а они ее, пусть и неумышленно. Да-да, они!

Протянув руку, Мальчик коснулся осторожно косматой шеи. Коза не шевельнулась. Он не стал больше ее трогать, стоял и смотрел, сжав губы, потом, нащупывая ногами веревку, совсем не различимую в темноте, двинулся к истоку ее.

Веревка оказалась длинной. Он пересек дорожку, по которой шел, и полез дальше, через кусты, что огибали невысокий бугорок. Наверху, точно посередине, торчал кол – к нему-то и крепилась веревка. Мальчик нагнулся (Чикчириш с неудовольствием трепыхнул) и попытался распутать узел, но узел был слишком крепок, а мрак слишком густ, и он, схватив кол обеими руками, принялся изо всех сил расшатывать его, вертеть и, в конце концов, выдернул.

Теперь пленница была на свободе. Но она не знала этого, не понимала, глупая, и Мальчик, наматывая веревку на холодную деревяшку, с которой осыпалась земля, вернулся к дурехе, чтобы все объяснить ей.

Объяснил – сначала шепотом, потом громче, только она все равно ничего не поняла. Легонько толкнул ее свободной рукой, но рогатой хоть бы хны! Стояла и смотрела, как заколдованная. Он снова толкнул, уже сильнее, затем, опустив кол на землю, попытался двумя руками сдвинуть животину с места – напрасно все. Тогда он поднял колышек с намотанной на него веревкой, отпустил немного и, крепко сжав пальцы, потянул на себя. Упрямица лишь вытянула шею, а ноги точно приросли к земле.

В отчаянии опустил Мальчик руки. Проще всего было повернуться и уйти, но ночь уже подкралась, уже обступила и дышала в лицо, а неподалеку – старая баня с беспризорными людьми, голодными и злыми, способными на что угодно. Воровали же кур на соседских участках – перышки долго потом трепетали на колючих, по-зимнему голых кустах.

Вдали торопливо и гулко отбарабанили колеса электрички – до станции еще топать и топать. Так недолго и на последнюю опоздать, но, с другой стороны, нельзя же повернуться и уйти, тем более когда на тебя смотрят так.

А она смотрела! Смотрела и понимала, и о чем-то думала, проклятая, но думала на чужом языке, как иногда говорят на чужом языке по радио. Если хорошенько прислушаться к той чужой речи, можно узнать отдельные слова, сейчас же Мальчик ничего не узнавал. Совершенно ничего! Все вокруг было другим, нежели прежде, и совсем, совсем непонятным. Какие-то тени, какой-то столб (раньше, вроде бы, столба не было), какое-то на четырех ногах, с головой и хвостом существо… Коза? Правда – коза? Мальчик вдруг усомнился в этом, и сделалось не по себе ему от того, что усомнился. Мир, до сих пор стоящий прямо, слегка как бы накренился – вместе с землей, в которой бесследно пропала спасительная тропинка, вместе с потемневшим небом над головой, теперь уже не таким высоким и не таким большим, вместе с мерцающими вдали огоньками (мгновенье назад не видел никаких огоньков) и черными кустами вблизи, названия которых Мальчик не знал, просто не думал никогда, теперь же эта безымянность еще больше усилила тревогу. А вот защитнику Мальчика – тому, наоборот, было по душе, что не знает, как называются Шурочкины цветы, за которыми тем не менее ухаживал с великим прилежанием…

Сейчас о защитнике своем Мальчик не думал. Не было у него в эту минуту никаких защитников – ни здесь, ни там, далеко, в многоэтажном московском доме. Вообще нигде… Совсем один был он в мире, и этот чужой темный мир накренялся все больше и больше. Чтобы удержаться, не соскользнуть вниз, Мальчик схватился за мягкую от молодых листьев, прохладную ветку.

По душе, очень по душе Адвокату, что не знает, как называются Шурочкины цветы, за которыми он, и правда, ухаживает с необычайным старанием, почти как за могилкой ее. Если Мальчика всякая безымянность настораживает или даже пугает, то Адвокату – применительно к Шурочкиным цветам – она дорога, ибо делает их растениями особенными, единственными в своем роде. Наверное, он бы огорчился, если б увидел где-нибудь такие же.

Ровненько, одна к одной, положив газеты на толстую стопу уже прочитанных, подходит к книжному шкафу. Все цветы стоят в точности на том самом месте, куда их когда-то, очень давно, определила Шурочка. Вот любимый ее: длинные, узкие, с белесой полоской посередке листья разбросаны пышным веером, а из-под веера свешиваются, как лианы, три длинных тонких отростка, тоже с веерами на конце, но уже не такими большими. Комковатые узлы в основании делают эти отростки похожими на корни, только корни воздушные.

Адвокат долго стоит возле шкафа, рассматривает листья – и совсем молоденькие, торчком стоящие, и старые, грузно обвисшие, с уже подсыхающими стеблями; рассматривает отростки-лианы – эти взбугрены узелками, которые расположены на одинаковом расстоянии друг от друга, причем некоторые узелки пускают побеги, а некоторые почему-то нет. Но особенно внимательно изучает попечитель цветка воздушные корни, жесткие, некрасивые, явно не предназначенные для жизни на виду. Если спрятать их, воткнуть в землю – по-видимому, приживутся, но Адвокат и сам не желает ставить подобного эксперимента, и не позволит младшему Шурочкиному обидчику.

Вопреки законам риска, на изучение которых отец его положил жизнь, все эксперименты младшего Шурочкиного обидчика увенчиваются успехом. На здоровье! Только пусть делает свои опыты где-нибудь в другом месте – однажды Адвокат уже сказал это и может повторить, если потребуется, хотя прекрасно знает, какая последует реакция. Вынет изо рта трубку, спросит скороговоркой: «Тебе что, отец, отростка жалко?» – и тотчас сунет трубку обратно, быстрый, жизнерадостный, пахнущий кожей и туалетной, французского разлива, водой.

Темная, с матовым отливом, слегка курящаяся трубка была своего рода центром, вокруг которого группировалось все остальное: машины и компьютеры (Адвокат утрировал: неизвестно, как насчет компьютеров, но машина у младшего Шурочкиного обидчика была одна), агенты и клиенты, друзья и подружки. (Тоже преувеличение: за все время видел с ним всего двух женщин, причем в обоих случаях дама была представлена как жена.) Да, преувеличивал, да, утрировал, но ведь его отношение было отношением сразу обоих – его и Шурочки. Шурочки даже в большей степени, потому что Шурочка куда болезненней воспринимала происходящее с младшим обидчиком. (Относительно старшего смирилась. Старший навсегда остался маленьким и, хотя делал вид, будто понимает, что деревянная коняшка – всего-навсего шахматная фигура, верил в душе, и по глазам это видно было, что живая.)

Адвокат успокаивал ее. Адвокат говорил, подразумевая, конечно, младшего (о старшем что говорить!), что теперь вся молодежь такая, и она не спорила – Шурочка вообще не умела спорить, – но он видел, как страдает она, и никогда – никогда в жизни! – не простит ему этих ее страданий. Обидчику не откупиться от них – ни черным мрамором, которого он, Адвокат, некогда человек состоятельный, ни за что бы не потянул теперь, ни подчеркнутым вниманием к нему самому, еще живому, – Адвокату это внимание в тягость. Вот и теперь на часы косится – еще нет одиннадцати, звонок может раздаться в любую секунду, и бравый голос произнесет в самое ухо: «Как самочувствие, батя?»