Адвокат на школу надеялся: вот пойдет в школу, тогда уж волей-неволей придется заниматься делом – уроки-то надо учить! – но он просчитался: учить не понадобилось ничего. Все сразу запоминал, с первого раза… Иное дело, предметы, где надо было не запоминать, а думать, решать, выбирать варианты – здесь уж сдвинуть с мертвой точки было почти невозможно. Гася раздражение, по несколько раз объяснял первенцу элементарную задачку. Его внимательно слушали, иногда улыбались (улыбка эта бесила Адвоката), однако не столько понимали, сколько опять-таки запоминали – запоминали ход рассуждений, которые воспроизводили потом едва ли не слово в слово. Даже феноменальная, как считали все, память Адвоката, которую он, вероятно, и передал по наследству, не была столь цепкой, а главное, самодовлеющей… Прочь гнал тревогу, но тревога не исчезала бесследно, а как бы перемещалась в глаза Шурочки. В них-то и находил ее вдруг, узнавал помимо своей воли, хотя ни сам он, ни Шурочка о подозрениях своих вслух не говорили. Они вообще не отличались разговорчивостью, даже в молодые годы; каждый был занят делом – своим делом, каждый был занят мыслями – своими мыслями, но если Адвокат все-таки время от времени делился с коллегами, то Шурочка держала все при себе. Тем не менее он знал, что ради своих обидчиков, и старшего, и младшего, готова была на все, и это самопожертвование бесило Адвоката, не могло не бесить, ибо видел, как та, ближе которой у него не было на свете никого, тает на глазах. Не только морально тает, истончается, исчезает, как личность, становясь лишь тенью их, отражением, их, по существу, служанкой, но и – физически. Для Адвоката было аксиомой, что это именно они свели ее в могилу – пусть бессознательно, но свели, свели, и он никогда не простит им этого.

Водворив коня на место, что предназначалось ему с самого начала, Адвокат отошел от шахматного столика: в дни полнолуния сосредоточиться было трудно, цепочка умозаключений, плести которую он умел когда-то столь искусно, то и дело обрывалась… Телефон молчал, но молчал угрожающе, молчал агрессивно – хозяин явственно различал в тугой, округло сжавшейся, неподвижной трубке затаившиеся голоса Шурочкиных обидчиков, готовые в любую секунду вырваться наружу.

Конечно, не только их голоса могли оживить трубку, поднять в воздух, бросить к его заросшему седыми волосами уху – другие тоже, однако среди них не было ни одного, который он хотел бы услышать. Все заведомо раздражали Адвоката: одни – вкрадчивой слащавостью, другие – бесцеремонностью, но одновременно эти гипотетические, лишь в воображении его звучащие голоса раздражали тем, что медлили. Медлили, таились, не спешили выказать себя. Прятались, как те ночные, с подрагивающими носами отвратительные зверьки. (Эти, впрочем, уже выползали, чуя близость луны.)

Мысленно слышал обреченный на бессонную ночь голос того, кто долгое время считался его другом, и мысленно же отвечал ему, причем ответ выверялся очень тщательно, взвешивалось каждое слово – Адвокат как-никак знал цену слова! – и каждая пауза. Пауза – особенно. Специалист по риску давно усвоил, что наибезопаснейший вариант в работе со словами – это вообще отсутствие таковых. Золотое, универсальное правило, приложимое ко всем случаям жизни, в том числе и к Шурочкиным обидчикам. В ту ночь, когда маленькое существо, непостижимо и болезненно связанное с ним множеством таинственных нитей, лежало, все красное, с вздутой шеей, а он, обезумев, готов был чуть ли не креститься заодно с фанатичной старухой, – в ту ночь в голове его мелькнула еретическая мысль, что страх потерять детей бывает, оказывается, столь нестерпимым и столь чудовищным, что состязаться с ним в состоянии разве что соблазн вообще не иметь их.

Телефон по-прежнему молчал, и Адвокат по-прежнему обдумывал варианты своего ответа на тот случай, если вдруг раздастся звонок. Таких вариантов было множество. Один ответ – спокойный и в меру приветливый, другой – с оттенком иронии, в третьем проскальзывало профессиональное беспокойство: что-нибудь случилось, нужна помощь? Имелись, разумеется, и варианты вариантов, каждого в отдельности, но дальше этого Адвокат не шел, реакция воображаемого собеседника оставалась невнятной и темной, не различимой для его внутреннего слуха, который он, впрочем, не слишком-то и напрягал. В отличие от Мальчика, чье внимание было постоянно устремлено вовне, Адвокат был сосредоточен исключительно на себе, на том, что свершается внутри него, и это еще больше утяжеляло его, придавливало книзу. Погасив верхний свет, зажег торшер и долго устраивал в кресле большое усталое тело, чтобы теперь уже обстоятельно, а не бегло, как в метро, почитать газеты.

Вовне было устремлено внимание Мальчика – каждый шорох улавливал, каждое движение, особенно со стороны дома, от которого он быстро удалялся. Дом как бы оседал за его спиной, глох, слеп, – срабатывал эффект пространственного и временного отстранения, когда сзади остается неподвижный безмолвный рельеф, оживлению которого, реставрации звуков и запахов Перевозчик, вооружившись пером, самозабвенно предавался в часы одиноких бдений. Но если звуки и запахи оживали, то люди, окруженные ими, навечно застывали в своих, пусть и живописных, позах, в беззвучных диспутах своих и бестелесных объятиях, ибо, заключенные в текст, не могли вырваться за его пределы, – точь-в-точь как подопечные Перевозчика с веслом не могли покинуть его, Перевозчика с веслом, мрачных владений.

Чикчириш за пазухой сидел тихо – быть может, заснул: время для птиц было позднее, мрак стлался по земле, укрывая беглеца, хотя, понимал Мальчик, укрывая не очень надежно. К станции пробирался он, но не напрямик, не по дороге, где его могли засечь идущие с электрички люди, а по петляющей в кустах узкой дорожке. Под ногами громко хрустнула ветка, но малолетний конспиратор даже не замедлил шага, и это придало ему еще больше легкости. Как бы новую степень свободы обрел вырвавшийся на волю узник и даже начал мало-помалу воспринимать звуки, на которые минуту назад не обращал внимания, поскольку никакой информации об опасности звуки эти не несли. Например, крик чаек – не для всех, стало быть, птиц наступило время сна. Эти еще носились – как тогда, над их лодкой, но тогда маленький человек не заметил бы их, если б не человек большой, который на некоторое время перестал даже грести, так засмотрелся на описывающих круг, с поджатыми лапами и склоненной набок головкой, бело-сизых птиц. Невдомек было Мальчику, что его спутник мысленно сравнивает этих чаек с другими, морскими, – невдомек, потому что никогда не был на море, не лежал никогда на обкатанной штормами горячей гальке. (Белая дряблая кожа Адвоката до сих пор помнит твердость и приятную остроту камушков, медленно остывающих под обведенным золотой рамочкой худым мальчишеским коричневым от загара телом.)

Вдруг что-то упруго и резко ударило Мальчика по ноге, сперва по одной, вынесенной вперед к растерянно замершей, – наткнулся на что? – лишь носок успел коснуться земли, потом по другой, которая стояла неподвижно, однако узкое и упругое ударило и ее тоже. Не он, выходит, наткнулся, на него напали… Отскочило, тотчас возвратилось, дернулось, замерло, снова дернулось. В первый момент Мальчик не понял, что это, лишь сообразил: живое, а в следующий миг узнал веревку, но веревку именно живую, трепещущую, бьющуюся, как билось утром сердечко спасенного от кота Чикчириша.

Носок по-прежнему касался земли – только касался, не упираясь, готовый в любую секунду отдернуться. Со стороны Мальчик был совершенно неподвижен, но то со стороны, внутренний взор его бегал туда-сюда, как за стеклами очков бегали туда-сюда глаза Адвоката. (Адвокат славился феноменальной скоростью чтения… Одну газетную статью уже пробежал, за другую взялся.)

Веревка оставалась неподвижной, но неподвижность эта была все такой же живой, напряженной, выжидательно замершей, непонятной, и Мальчик вглядывался – внутренним опять-таки взором – в эту непонятность, что еще больше делало его похожим на читающего газеты Адвоката. Ибо, читая газеты (равно, как глядя телевизор), Адвокат с тревогой и раздраженным недоумением (у Мальчика раздражения не было) вглядывался в свершающуюся вокруг него – но уже без него – новую, опасную, такую невразумительную, такую бестолковую жизнь.