Я встал, надел махровый халат и вышел из комнаты.
– Лера, звонил Билл. Сейчас он приедет. Она нахмурилась.
– Он хочет вернуться?
– Не думаю.
– А что ему надо?
– Не знаю.
Она посмотрела на меня и сказала:
– Только не разрешайте ему снова сесть вам на голову. Вы достаточно много для него сделали: у него собственная квартира, вы даете ему еженедельно но пятьдесят долларов! Неблагодарный мальчишка! Ему всего девятнадцать лет, и никакого уважения к своему отцу…
Мне не хотелось слушать излияния Леры. Она судит о Билле лишь по последним трем годам и не знает, каким он был до смерти матери и как эта смерть на него повлияла. А я знал! Поэтому и не мог осуждать сына за то, что было виной Фелиции. Виной? Но это слишком узкое определение: вернее, за то, чему Фелиция была причиной.
Я похлопал Леру по плечу.
– Хорошо, Лера. Когда он придет, проводите его в гостиную. А пока я хочу принять ванну.
Проходя мимо портрета Фелиции в серебряной раме, я взглянул на него, уже не стараясь разгадать тайны, скрытой в темных загадочных глазах и нервной элегантности склоненной головы. Вероятно, очень многие люди удивлялись, почему я не спрятал этот портрет. Некоторые думали, что я все еще люблю Фелицию.
Три года назад, в солнечное июньское утро, она выбросилась из окна. Я тогда уехал в Калифорнию заключать договор с каким–то автором. Билл, неожиданно вернувшийся со школьным товарищем, застал в квартире полицию. С тех пор у нас с сыном начались недоразумения, и это было причиной того, что воспоминания о Фелиции не исчезали из памяти.
Принимая душ, я с тупой горечью думал о Фелиции, которая убила нашу любовь. Когда я получил телеграмму и возвращался домой, то решил, что это несчастный случай, с которым необходимо примириться. Но показания пяти свидетелей, видевших ее сидящей на подоконнике и курившей сигарету в течение минуты перед тем, как она прыгнула, положили конец моему убеждению в том, что моя жена была так же счастлива со мной, как и я с ней. Теперь я уже не задумывался над тем, почему женщина, любимая мужем и сыном, решается вдруг в июньский солнечный день перечеркнуть долгие годы своего супружества и материнства. Просто я констатировал, что так случилось. Это был факт, который (хотя каждый из нас об этом и не вспомнит) отравит еще не одну мою встречу с Биллом.
Чтобы поднять настроение, я заставил себя думать о Ронни. Ронни Шелдон был миллионером, он не только дал мне работу сразу после окончания университета, но и сделал меня равноправным компаньоном в издательстве «Шелдон и Дулитч». Он был моим единственным другом. Своих знакомых он покорял доброжелательностью, свойственной только очень богатым людям. Все считали меня его тенью, подхалимом, чем–то вроде его дорогой обувной щетки. Но я никогда не придавал значения тому, что думают обо мне. Кроме его сестры и, быть может, лакея, я был единственным человеком, разделявшим с Ронни его одиночество. Он постоянно боялся, что свет его оттолкнет. Эти отношения не были односторонними, так как и Ронни был моей опорой. Он никогда не чувствовал себя свободно с Фелицией, которая относилась к нему сдержанно. После ее самоубийства только Ронни смог поставить меня на ноги, благодаря исключительному терпению, чуткости и сердечности – человеческим достоинствам, которые обычно несвойственны богачам… Такой внезапный шестимесячный отъезд, – чтобы «не торопясь узнать литературный климат Англии», – был типичен для Ронни. Если он увлекался чем–нибудь новым, то оно захватывало всю его душу. Он давно хотел посетить Европу и наконец исполнил свое намерение. Издательство было оставлено на меня. Поток телеграмм по делу американских прав английского писателя Лейгтона был единственным признаком существования Ронни. Это означало, что все идет хорошо. Если бы ему в чем–либо не повезло, то я тут же услышал бы по телефону: «Ради бога, Жак, садись в первый самолет… Проклятье, старина!.. Зачем я уезжал?.. Как только тебя нет, всегда что–то случается…»
При мысли о Ронни я улыбнулся. С улыбкой на лице я вернулся в спальню. На кровати сидел Билл. Он перелистывал машинописные страницы и в первую минуту не заметил меня. Он напоминал мне мое собственное изображение, которое минуту назад я видел в зеркале ванной. И как всегда, это сходство растрогало меня: те же светлые волосы, широкий лоб, прямой нос, тот же овал лица. Словно это я двадцать лет назад – юный, упрямый, не мучимый сомнениями, сидевший в своей первой меблированной комнате в Манхеттене, готовый покорить мир, имея за душой такие достижения, как издание студенческой газетенки и два сезона в футбольной команде.
Заметив меня, он быстро поднялся, улыбнулся и отбросил со лба волосы. Сходство исчезло. Улыбка, наклон головы и карие загадочные глаза поразительно напоминали Фелицию. Он шутливо сказал:
– Лера хотела преградить мне дорогу в спальню, как ангел с пылающим мечом. Но думаю, ты не рассердишься на то, что я прошел сюда.
Сознавая напряженность момента, мы вдруг крепко пожали друг другу руки, чего раньше с нами не случалось. Но и это не привело к разрядке, скорее наоборот. Я задал пару банальных вопросов о его жизни в Гринвич–городке. Он ответил вежливо и сдержанно, как бы давая понять, что пришел не ради примирения и сближения со мной. До сих пор Билл не дал мне своего адреса и сейчас не сообщил его. Он рассказал только, что квартира у него маленькая, но ему нравится, что он встречается с некоторыми интересными людьми, а его повесть подходит к концу.
Билл решил стать писателем. Когда он был на первом курсе Колумбийского университета, ему не везло. Он решил, что университет – это пустая трата времени. Поэтому ему надо отдохнуть и «найти себя», но сделать это он сможет лишь в том случае если совсем отрешится от меня и начнет жить самостоятельно. Я, конечно, не верил в его писательский талант. Это попросту был порыв, еще одно усилие уйти от себя и от того ужаса, в который повергло его самоубийство матери. От его детских аргументов я уставал, как от пытки каплями воды. Когда же в его глазах появлялись одновременно презрение и сожаление, я знал, что он думает: «Ты уже довел мою мать, а теперь хочешь довести меня». Я был уничтожен. Таким образом, он выиграл свою независимость, собственную квартиру и те пятьдесят долларов в неделю, которые так уязвляли Леру.
Он коротко рассказал мне о своей жизни. Я был для него одновременно и слишком близким, и слишком чужим, чтобы спросить без обиняков о причине его посещения. Поэтому я не мешал ему подходить к этому вопросу так, как ему хотелось. Он говорил о своих новых приятелях, а потом более подробно – о девушке.
– Она необыкновенно способна. Настоящий талант. Ее зовут Сильвия Ример. Она написала большую повесть в стихах. Ронни ее читал, даже хотел издать. Несколько ее стихотворений было напечатано в «Литературном ревю». Она исключительная, никогда в жизни я не встречал такого необыкновенного человека.
Я слушал и уныло думал: он влюбился в какую–то девчонку из богемы и, должно быть, хочет жениться. Сильвия Ример! Я смутно вспоминал бесконечно длинное произведение, которое валялось в конторе несколько лет тому назад. Я стиснул зубы. Нет, на этот раз я не уступлю.
Билл не смотрел на меня. Наконец он поднял голову и взглянул мне в глаза.
– Вот по этому делу я и пришел, папа. Выслушай меня. Это самое важное из всего, что когда–либо случалось со мной. Больше я никогда тебя ни о чем не попрошу. Но это ты должен сделать. Сильвия получила стипендию и уезжает в Рим.
– Да? Когда же?
– Через два месяца. И будет там целый год. Разреши мне тоже уехать. Я не прошу у тебя больше денег, чем ты даешь мне сейчас. Только на дорогу. Я поеду на пароходе. Это всего долларов двести, не больше. Папа, если бы ты знал, что значит для меня эта поездка…
Его блестевшие от волнения глаза растрогали меня до глубины души. Он продолжал с увлечением, очевидно, повторяя слова Сильвии. Его восторг был искренним. Он говорил, что Рим – единственная столица мира, куда съезжаются много американских артистов. Если только он сможет туда добраться, это отразится и на его общем развитии. Он в этом уверен. Сильвия тоже уверена.