Изменить стиль страницы

Двигались от села к селу, по-малому кузнечили, обслуживали нужды обнищавшего местного населения. Дед — за мастера-кузнеца, бабушка — за молотобойца. Приноровившийся к кузнечному делу старший сын Федор подменял то одного, то другого. А когда на селе появилась первая техника, — освоил и трактор, и такой же редкий в ту пору автомобиль-грузовик, и молотилку. Как ни трудно жилось, а жизнь брала свое. Оженили Федора, выдали замуж Наталью. Неизвестно, увидел ли дед Андрей своих первых внуков, потому что вскоре умер. Нашу маму выдали уже после этого, еще где-то до Дергачевки и совхоза. К переезду туда у нее уже были и Эдик, и Лена, а в апреле 1938 года появился на свет и я. В том самом Южном, где и застала нашу семью новая беда…

4

— Вот по этой дороге они и ехали…

— Кто ехал?

Я так ушел в рассказ Эдика о злоключениях и бедах нашей семьи, так живо представлял себе и деда Андрея, и бабушку в черной закопченной кузнице, и любителя техники дядю Федора, и совсем еще подростка дядю Ваню, заболевшего в оренбургской землянке туберкулезом и каждое лето нанимавшегося к башкирам пасти их скот за одну только возможность лечить свою болезнь кумысом, и всех остальных, что под конец уже не слышал брата. Вернее, голос я слышал, брат что-то говорил, говорил, а я все думал, представлял, но уже не вникал в рассказываемое.

— Ну, те мужики, что, разобрав, перевозили наш дом.

— А, — вспомнил я, — те, что согласились везти только до захода солнца? Много подвод, наверное, было?

— Не знаю. Бабушка всегда с благодарностью вспоминала их. Как они спешили увезти их подальше за границу района. Как жалели их…

Теперь я представлял, как эти подводы обозом тянутся по пыльному проселку, как рядом с ними или позади бредут самые близкие и родные мне люди. Меня, грудного ребенка, несет мама, двухлетнюю сестренку Лену — бабушка, Эдик временами семенит рядом, временами забирается на телегу, на мягкие мешки и узлы. А потом опять семенит, держась за материнский подол.

— Но еще чаще бабушка вспоминала и молилась за того, кто той ночью тайно посоветовал нашим срочно скрыться из района. А то, мол, будет плохо всем…

Да, бабушка и при мне вспоминала этого неизвестного ей человека, но от ответа на вопросы — за что, почему? — всегда уходила, ссылаясь на время. «В такие времена жили, сынок».

Так же она уходила от моих расспросов об отце. В нашей семье считалось, что он на войне, а когда та закончилась, — может, погиб, может, пропал без вести и когда-нибудь явится. Надо только ждать и молчать.

Связи между нашим бегством из Южного и долгим ожиданием отца я не почувствовал и сейчас. Тем более, что давно уверился в смерти отца. Уверился и смирился, как миллионы других.

— Вот здесь они и разгрузили свои телеги. Едва пересекли границу Миякинского района — солнце закатилось…

Машина остановилась на краю просторного поля. Мы вышли из нее. Брат пытливо смотрел мне в лицо, словно чего-то ждал. А я смотрел вокруг и с трудом возвращался из того давнего обоза в сегодняшний солнечный день, на это поле.

Смотрел вокруг и как бы узнавал: вот эта заросшая дорога ведет в Софиевку, вот эта травянистая ложбина вон у тех ив превращается в Костюковский овраг, вон за тем полем течет наша тихая полевая Кызылка, а здесь…

— Вот здесь и стоял он, наш дом. Здесь мы прожили много лет…

Но дома не было. Опять не было. Куда его увезли на этот раз? Кто? Зачем?

Мы стояли на месте не только исчезнувшего дома, но и на месте исчезнувшей деревни. Маленькой, в каких-то двадцать дворов, бревенчатой, саманной, соломенной, бесконечно бедной и бесконечно родной. Теперь от нее не осталось ни одного дома, ни одного дерева — никакого следа.

Эдик с Галей, должно быть, видели эту картину не в первый раз, а я был в шоке. Так, вместе с ними молча прошел по бывшей улице нашей бывшей деревни. Брат показывал места, где стояли дома наших односельчан, называл памятные мне фамилии и имена, а я представлял себе их лица, голоса, особенно мальчишек и девчонок, своих ровесников. Где они сейчас? Куда переехали их дома? Как сложилась их жизнь, ведь многие из них, как мне помнится, не ходили даже в нашу начальную школу, не говоря уже о семилетней, находившейся на центральной усадьбе колхоза в Софиевке.

Там, где должен был бы находиться последний дом, дорога сворачивала налево и, пробежав вдоль огородов, вела к кладбищу.

Это — тогда.

А теперь ни дома, ни огородов, ни дороги не было. Но кладбище сохранилось. Маленьким зеленым островком оно покоилось посреди неоглядного желтого моря пшеницы, уже готовой к жатве.

Осторожно раздвигая ее высокие тугие стебли, мы цепочкой, стараясь двигаться шаг в шаг, подошли к этому островку.

Могилу матери брат нашел сразу. Видать, наведывался сюда не раз, не то что я, слишком рано отколовшийся от семьи и чрезмерно занятый собственным выживанием. Как же это нехорошо!

Огонь стыда обжег мне лицо, перехватил дыхание. Глазам стало горячо и влажно. Прости, мама! Теперь я уже не потеряюсь. Я выжил. Не бойся за меня…

К месту нашей бывшей усадьбы возвращались молча. Так же, молча, расстелили на траве прихваченную из дому клеенку, и, пока мы с Эдиком курили, Галя быстро собрала нам обед. Блинчики, котлетки, лучок… Даже бутылочку домашней смородинной настойки вынесла из машины.

— Это за встречу… за свиданьице…

Если б она знала, какое это было для меня свиданьице, какая встреча!

Должно быть, брат понимал мое состояние и то и дело пытался как-то отвлечь. То вспомнит о чем-нибудь веселом, то спросит, помню ли такого-то или такого-то, а вот поднялся, пробежал к ручью, машет рукой.

— Смотри, кто у нас тут поселился! Да в прежние годы во всей округе ни одного такого кустика не было.

— А что это?

Книжный городской человек, я тогда мало что понимал в целебных травах.

— Дикий подсолнушек.

Смотрю — и в самом деле: ствол высокий, крепкий, листья широкие, шероховатые, большие, а вот корзиночка наверху всего с кулачок. Еще цветет.

— Ну и что, — говорю равнодушно. — Мало ли на полях подсолнухов. Не диких.

— Так это совсем другое, — продолжает радоваться своему открытию Эдик. — Это же девясил. Читал, слышал? Ну, вот он и есть. Наверное, птички откуда-то занесли. Значит, земля наша чистая, здоровая. На плохой, говорят, он так мощно не растет. Когда заведешь сад, обязательно у себя посади. А этот, так и быть, я перенесу в свой…

Осторожно выкопав целебного богатыря, имеющего аж девять сил от различных болезней (придет время — и я в этом тоже смогу убедиться!), брат тщательно упаковал его в мягкую мешковину и уложил в багажник своего «Москвича».

— Ну, что, братья, в дорогу? Насмотрелись, нарадовались?

Это — Галя.

В городе ее ждут домашние дела, а нам не хочется. Мы все еще целиком здесь, в своем прошлом. Оно крепко держит нас на этой земле, не отпускает.

— Вот так этот краешек Миякинского района стал для нас с тобой новой родиной, — возвращаясь к своим мыслям, сказал брат. — Для тебя, по сути, другой и не было. Здесь мы выросли, отсюда ушли в большую жизнь. И не наша вина, что все так случилось.

И вдруг участливо и как-то бережно спросил:

— А ты хоть помнишь, как маму хоронили? В апреле сорок второго. Тебе как раз четыре года исполнилось. А?

Странно, но это я помнил. Ни лица мамы, ни ее голоса не помнил, а вот как везли, как опускали гроб, как деревенские женщины пели «Смертью смерть поправ» и еще что-то молитвенное, ясно вспомнил и сейчас.

— А помнишь, как в гроб листок положили? С нашим адресом. Это взрослые специально придумали для нас, чтобы ждали и верили — напишет. Ты верил, ждал. И мы с Леной тоже. Забыл?

Нет, и этого я не забыл. Хотя мудрость и доброту взрослых понял и оценил не сразу, лишь повзрослевшим умом.

— А вот на отцову могилу и сходить нельзя, — поник головой брат. — Он ведь не на войне погиб. Его, как и дядю Федора, арестовали в тридцать восьмом. Как многих и многих. А оттуда… сам знаешь…