IV
Секретарь суда, теперь полностью сосредоточившись на своих обязанностях, передал Библию очередному присяжному и сказал: «Эдвард Брайн, повторяйте за мной…»
Познакомьтесь с Эдвардом Брайном, четвертым присяжным.
В пятьдесят пять лет он являл собой высокого, меланхолической внешности мужчину, чисто выбритого, узколицего, черноглазого и черноволосого, с почти незаметным, но постоянным тиком левого века. На тик он не обращал внимания по той простой причине, что не замечал его. Он был холост и служил кассиром в крупном отделении одной солидной разветвленной фирмы по торговле овощами. Этот пост он занимал вот уже семнадцать лет и намерен был занимать до смерти или ухода на пенсию. До того как стать кассиром, он работал помощником кассира, а до этого, соответственно, продавцом и посыльным, и все в одном и том же отделении одной и той же фирмы. Он поступил туда сразу по окончании муниципальной школы и ни разу не пытался сменить место работы. Матушка наставляла его: «Уважай старших и не ленись, Эдвард; честно служи фирме Алленов, и ты об этом не пожалеешь». Так он и сделал. Не потому, что послушался матушку, — он ушел из дома и зажил самостоятельно задолго до ее смерти, — но потому, что это отвечало его натуре. Звезд с неба он не хватал, однако был трудолюбив и неразговорчив. Свой нынешний пост он занял в основном по выслуге лет.
На службе его никто не любил, но и не недолюбливал: он столько времени проработал в фирме, что его воспринимали чуть ли не как предмет обстановки. Одна из девиц в отделе «Сыры и масло» рассказывала, что однажды, когда он в своем обычном сером костюме допоздна засиделся на службе, уборщица прошлась по нему тряпкой заодно с мебелью, причем ни он, ни она ничего не заметили. Он никогда не вел с сослуживцами разговоров на посторонние темы — говорил только по делу и держался при этом с протокольной вежливостью. Его не интересовали ни спорт, ни женщины, ни политика, ни положение дел в торговле, ни даже условия работы в Главном юго-западном отделении фирмы «Аллен и Аллен». Если кто-то пытался втянуть его в разговор на эти темы, он уклонялся, прибегая к одному из трех стереотипных ответов — в зависимости от положения собеседника:
(1). Все это меня не интересует, да и вам бы советовал заниматься своим делом.
(2). Виноват, но это меня не интересует.
(3). К сожалению, сэр, я в этом ничего не понимаю. Эта область меня как-то не интересовала.
Если верить его коллегам, он «всегда был такой». После нескольких неудачных попыток они оставили его в покое, так и не выяснив, какая же область его все-таки интересует.
Таким он и оставался до двадцати восьми лет; на двадцать девятом году он избрал для себя образ жизни и мышления, каких с тех пор строго придерживался. А до этого времени он представлял собой заурядного молодого человека, молчаливого и довольно неуклюжего, совершенно подавленного численностью своей семьи (у него было восемь братьев и сестер) и родственным долгом — помочь их всех накормить и поставить на ноги.
Он понимал, что лишен честолюбия и отнюдь не блещет умом. Ему стоило немалых усилий удовлетворительно справляться со своими обязанностями, его не отпускала усталость. Он видел, что помочь семье по-настоящему не сумеет, нечего и надеяться, да и родных он не очень любил. Это повергало его не столько в отчаяние, сколько в уныние; уже в юные годы он утратил смысл жизни, у него возникло чувство, словно на него взвален груз мало сказать — неподъемный, но еще и неинтересный. Его не привлекли ни выпивка, ни курение — они не приносили облегчения. Других способов скрасить жизнь он не пробовал. Если в нем изредка и проявлялась жизненная энергия, то лишь во внезапных вспышках гнева, когда он растягивал губы, обнажая зубы, и скалился на окружающих как собака. В такие минуты родные его боялись, хотя он ни разу никого не ударил, — вид у него бывал уж больно свирепый. Больше того, он бил при этом посуду — чашки, тарелки, — мог сломать и ножку у стула. К тому же он никогда не просил прощения после таких приступов ярости; он просто кончал бушевать.
Приступы тоже прекратились в двадцать восемь лет; правда, семья от этого ничего не выиграла, потому что одновременно он порвал с родственниками всякие отношения. В один прекрасный день он ушел из дому и больше ни с кем из них не встречался. Когда от них приходили письма, он прочитывал последние очень внимательно, словно хотел что-то в них обнаружить, потом рвал и оставлял без ответа. Теперь они давно перестали писать, и он помнил их довольно смутно; больше того, он полу забыл всю свою жизнь до двадцати восьми лет.
Перемена произошла с ним внезапно, одним воскресным мартовским вечером. Над постелью в спальне у него висел листок с библейской цитатой, которую он сам подобрал, — ему виделся в ней залог облегчения от бремени, каким была для него эта жизнь. Евангелие от Матфея, глава 11, стих 28:
«Придите ко Мне все труждающиеся и обремененные, и Я успокою вас».
Ему казалось, что если он сумеет это правильно истолковать, то наверняка сбросит с плеч непосильное бремя. Но он так и не сумел извлечь из этих слов точный и однозначный смысл, а священники, к которым он обращался, помочь не смогли. Они, как он выразился, «предлагали одни слова»: он мыслил готовыми фразами. Они учили его помогать другим, быть самоотверженным и кротким — иными словами, продолжать тянуть все ту же постылую унылую лямку. Это и вправду были «одни слова», к тому же явно пустые, тогда как цитата была исполнена глубокого смысла, вот только он не мог его ухватить.
В тот вечер он читал Первое соборное послание святого апостола Петра; к этой небольшой эпистоле он проникся с тех пор особой любовью, как можно проникнуться к незначительному человеку, который, однако, помог вам выйти на очень прибыльное дело. Формула, что приковала его внимание и внезапно открылась как исполненная великого смысла, была даже не целым предложением, а лишь частью такового. Эдвард нашел ее в десятом стихе второй главы:
«…некогда не народ, а ныне народ Божий…»
Что за народ? — задался он вопросом. И вдруг его осенило — он все понял. У него перехватило горло, он тяжко вздохнул, и Библия соскользнула на пол. Он хотел опуститься на колени, но не до того, не до того — ему не терпелось убедиться, притом сразу же, что догадка найдет подтверждение. Он поднял Библию и принялся лихорадочно листать.
Как в головоломке или кроссворде: найдено ключевое слово — разгадано все остальное. Но Эдварду Брайну и в голову не могло прийти сравнить дарованное ему откровение с таким мирским делом, как разгадка головоломки, — самому ему оно неизменно виделось узкой дверцей, из-за которой прорывается яркий свет. Со всех сторон его обнимала тьма, в которой бессмысленно и смутно ворочались ничтожные и бесформенные явления здешнего мира. Он не умел различить их, да и не было у него такого желания. Ведь перед ним — рукой подать — обозначилась высокая узкая щель, словно чуть приоткрылась дверца, а из этой щели шло ослепительное сияние, и невозможно было увидеть, что там, по ту сторону. Только свет — и более ничего, и свет этот не был ровным сиянием, но как бы пульсировал, будто жил своей жизнью, и его благодать и тепло непрерывно изливались на Эдварда, а он стоял и вожделенно его созерцал. Когда-нибудь в урочный час, неважно, когда именно, он, Эдвард, переступит порог и войдет в эту дверцу; пока же, лежа в постели без сна, он часто смежал веки, чтобы в безмятежном покое увидеть источник сияния и омыть душу в благодатных лучах.
Он подивился бы, что другие не узрели этого света, когда б, как гласит Святое Писание, люди не были слепы. Истина изложена в словах столь ясных, простых и доступных, что неспособность людей ею проникнуться объяснялась не иначе как слепотой. (От слепоты, разумеется, нет лекарства; Эдвард Брайн отнюдь не испытывал желания обращать других в свою веру.) Торопливо перелистывая тогда Библию, он первым делом наткнулся у святого Луки на притчу о богаче и Лазаре: