— С каждым пошли двоих солдат, — сказал он. — Пускай идут по домам и несут все в комендатуру. Сроку им два часа. Пока не приду, никого не отпускай. Понял?

И снова откинулся на подушку. С недосыпу ломило затылок, веки отекли, в переносицу будто вдавливали всю ночь бильярдный шар. Закрыл глаза, но уснуть уже не мог. Лежал, прикидывая, как лучше употребить полученные средства, как сделать, чтобы купцы не стали жаловаться в Омск. Пожалуй, надо их сначала припугнуть, а потом в газете «Освобождение России», которая начнет выходить с завтрашнего дня, опубликовать письмо с благодарностью всем семерым за добровольное пожертвование. А Грибушина бы, например, неплохо назначить членом комитета по выборам в городскую думу. И лучше почетным членом, чтобы на заседания его не приглашать. Если все обойдется тихо, то и Шамардин не станет ни о чем доносить, он себе не враг.

В двадцать минут девятого Пепеляев поднялся на крыльцо губернаторского особняка, миновал вестибюль и тут только, заметив часового у шинельного чулана, вспомнил, что здесь, за этой дверью, сидит Мурзин.

Тот нехотя встал навстречу — серый, небритый, с мятым лицом.

— Что, братец, будешь рассказывать, как купцов-то грабил?

— Свидимся на том свете, расскажу, — ответил Мурзин.

— Обождать там придется.

— Ничего, обожду. Авось недолго.

— Так вот, братец, — ласково сказал Пепеляев. — Сейчас мне доложили, что купечество решило пожертвовать в пользу моих солдат по десять тысяч рублей с головы.

Мурзин нисколько не удивился, и Пепеляев запоздало сообразил, что сюрприза не получилось: здесь, в чулане, хранились купеческие шубы и шапки, купцы сюда заходили, прежде чем отправиться по домам.

— Значит, вчера ты меня обманул? — спросил Пепеляев. — Или тебя, может, обманули Сил Силычи-то? А? Ты с них одну шкуру, другую, а у них этих шкур, как у капусты. Чего молчишь? Давай божись, будто знать ничего не знал. Правду, мол, говорил и ничего кроме правды. Тогда отпущу, раз слово тебе дал. А не то пулю в лоб и — под лед. Или как там у вас расстрел называется? Высшая мера социальной защиты? Такая формулировка?

— Точно, — сказал Мурзин.

— Давай скорее божись, что надули тебя Сил Силычи. Может быть, и поверю. На коленях божись! Ну?

— Совестно, — сказал Мурзин.

— Ишь ты! — удивился Пепеляев. — Гордый? А чего тогда хлеб мой жрал?

— Есть хотелось, — объяснил Мурзин.

— И еще хочешь?

— Хочу. Двое суток не ел.

— Есть, значит, хочешь, а жить не хочешь? — Пепеляев смотрел, не понимая.

— Жить все хотят.

— Божись, дурак, накормлю и отпущу.

— Нет, — сказал Мурзин. — Не стану.

Уже стоя в коридоре, Пепеляев уважительно покачал головой:

— Да, жаль тебя такого и расстреливать… А придется.

Еще помедлил, глядя на Мурзина, дожидаясь, не передумает ли; не дождался, велел часовому запереть чулан и двинулся в сторону каминной залы. Настроение испортилось, праздничное ощущение удачи пропадало, растворялось в неприятном чувстве, что вот ведь, выходит, те семеро в каминной зале — вроде союзники, а этот, в чулане, — враг, и ничего тут не поделаешь, придется его расстрелять, именно таких и надо расстреливать в первую очередь, нельзя оставлять в живых этого человека, опасно для будущего. Ему, генералу Пепеляеву, тоже нужна социальная защита, и не те, увы, нынче времена, чтобы можно было позволить себе козырнуть собственным благородством.

Понурые, с зелеными ночными лицами, кутаясь в шубы, купцы сидели за столом, среди них — важный лысый старичок с бородкой, с моноклем в глазу.

— Ювелир Константинов, — сказал Шамардин.

— Молодец, догадался, — похвалил Пепеляев, оглядывая стол в поисках принесенных сокровищ, но ничего не увидел, кроме маленькой черной коробочки, одиноко стоявшей перед Константиновым.

Шамардин доложил, что Калмыков согласился внести свою долю рыбой — соленой, вяленой и мороженой; Грибушин — чаем, Ольга Васильевна — мылом и свечами, и свозить все это в комендатуру не имеет смысла. Фонштейн же предъявил вексель, по которому Сыкулев-младший задолжал ему как раз десять тысяч, и он, Шамардин, чтобы продемонстрировать всем твердость и справедливость новой власти, решил взыскать эти деньги с Сыкулева-младшего дополнительно к его собственному взносу, а с Фонштейна ничего не взыскивать.

— Правильно, — одобрил Пепеляев.

Шамардин, одобренный похвалой, продолжал докладывать: за Каменского также уплатил Сыкулев-младший, но уже на сугубо добровольных началах; Каменский подписал обязательство уступить ему за эту сумму пассажирский пароход «Людмила», он же «Чермозский пролетарий», который осенью был уведен красными и в настоящее время находится в районе Чермозского завода, сто верст вверх по Каме.

— Ну и ну! — Пепеляев с подозрением глянул на Каменского. — Не продешевили вы? Целый пароход, и всего за десять тысяч?

— А что делать? — огрызнулся тот, нервно дергая тощим коленом, обтянутым полосатой брючиной. — Как прикажете поступить, если мне только самовар и оставили? Ждать, пока вы меня расстреляете?

Пепеляев сощурился:

— По-моему, господин Каменский, вы сомневаетесь в прочности Сибирского правительства.

— Нет! — ужаснулся Каменский.

— Сомневаетесь и не верите, что мы сможем гарантировать вам владение «Людмилой». В таком случае пеняйте на себя. Еще локти станете кусать. — Пепеляев с улыбкой повернулся к Сыкулеву-младшему. — Считайте этот пароход своим. Благодарю за доверие, вы получите его в целости и сохранности… После победы.

Выпучив глаза, Сыкулев-младший начал подниматься со стула, но Пепеляев махнул рукой, и он сел.

— Итого, — подвел баланс Шамардин, — в счет векселя Фонштейну, за Каменского и за себя лично господин Сыкулев представил перстень с тремя бриллиантами.

— Золотой?

— Платиновый. Ювелир оценил его в тридцать две тысячи рублей по курсу шестнадцатого года.

— Тридцать две — тридцать три, — солидно уточнил Константинов. — Изумительная вещь. Бриллианты чистейшей воды и необычайно крупные.

— Пускай будет тридцать три, — милостиво решил Пепеляев. — Три тысячи мы ему вернем. Чаем, свечами или мылом. Вы что предпочитаете, господин Сыкулев?

Тот не отвечал, с ненавистью косясь на генерала.

— Любопытно, откуда у вас такой перстень?

— Говорит, что фамильная драгоценность, — объяснил Шамардин.

— Ага, — ухмыльнулся Грибушин. — От бабки-поденщицы в наследство достался.

— Ну, а этот гусь? — Пепеляев ткнул пальцем в Исмагилова.

Шамардин развел руками:

— Ничего не принес. Отказывается, понимаете ли.

— Лучше помирать буду! — заявил Исмагилов и тут же, без долгих разговоров, отослан был в тюрьму, чтобы там подумать как следует.

— И черт с ним! — сказал Пепеляев, когда Исмагилова увели. — Я хочу посмотреть перстень. Надо же, тридцать три тысячи!

Шамардин шагнул к столу, взял маленькую черную коробочку, поставил ее себе на ладонь, бережно открыл и замер, вылупив глаза: перстень исчез.

Когда Пепеляев ушел, Мурзин снова сел на пол. Сидел, мял в руке оброненную кем-то из купцов перчатку, думал о Наталье. Как она там? Успела ли уйти к тестю? В чулане было темно, и возникало такое чувство, будто ему перед смертью завязали глаза. Всякий раз, едва по коридору приближались чьи-то шаги, чтобы оглушительно прогреметь мимо двери и удалиться, он невольно втягивал шею в плечи и напруживал мускулы, как охотничий кречет, которого уже вывезли в поле и вот-вот сдернут с головы застящий свет суконный клобучок.

Дед Мурзина родом был из Казанской губернии, село Старокрещеново под Царевококшайском, жили там русские вперемешку с татарами, крестившимися в незапамятные времена; они ходили в церковь, но почитали и развалины древней мечети за околицей, пили водку, но не брезговали и кумысом. Еще при царе Михаиле Федоровиче старокрещенцам пожалована была свобода от всех податей и казенных повинностей кроме одной: ловить и поставлять ко двору для царской охоты белых кречетов, которые водились в окрестных дубравах. Потом всех кречетов переловили, а свобода осталась. Цари давно стали императорами всероссийскими, позабыли, как с кречета клобучок снимать, как подбрасывать его с руки при виде мелькающей в полях куропатки, а старокрещенцы хотя и пахали земно, как все мужики, но по-прежнему считались государевыми кречетниками, людьми вольными; никому не принадлежали. Народ был лихой, соседние помещики их побаивались. А лет семьдесят назад, еще при крепостном праве, начальство в Казани вдруг спохватилось: какие-такие кречетники? Откуда взялись? Донесли в Петербург, и велено было старокрещенцам записаться в, по выбору, любое из податных сословий: в купцы, мещане или казенные крестьяне. Мурзин-дед приписался к царевококшайскому мещанству, а внук перебрался в Пермь, женился, работал слесарем на пушечном заводе.