— Чего он на меня? — кипятился Шамардин. — По морданции бы ему, чтоб заткнулся!

— Вам велено не выходить отсюда, — напомнил Мурзин.

Не обращая внимания на ропщущего Шамардина, мимо зубоврачебного кресла, которое бессмысленностью и никчемностью своей в этой зале неприятно саднило душу, прошел к столу, сел, взял в руки черную коробочку. Он ничего не знал, говорить не о чем, но возникло почему-то странное чувство, будто все уже понял, догадался когда-то давно, а потом забыл, и сейчас нужно не сообразить, не понять, а именно вспомнить, как вспоминаешь утром промелькнувший и забытый сон, который, кажется, не этой ночью приснился, а бог весть когда.

Коробочка была закрыта. Сидя за столом под взглядами шестерых купцов, Константинова и Шамардина, Мурзин держал в руке коробочку, силился вспомнить и не мог — память скользила по всему тому, о чем рассказывали эти люди. Ей, бедной, не за что было зацепиться.

Пепеляев не вошел, а влетел в залу, за ним — дежурный по комендатуре, двое юнкеров и Милонова.

— Ну что?

Вопрос Пепеляева обращен был к Мурзину, но Шамардин, словно именно он играл здесь главную роль, успел ответить первым:

— Ищем, ваше превосходительство… Ищем!

Мурзин ничего не сказал.

— Встань, — велел ему Пепеляев.

Он встал, не выпуская из пальцев коробочку.

— Господа-а! — спохватившись, провозгласил дежурный по комендатуре.

Грибушин и Ольга Васильевна нехотя поднялись, прочие уже и так стояли.

— Садитесь, мадам, — сказал Пепеляев и снова повернулся к Мурзину. — Что, провели тебя Сил Силычи?

— Не меня одного.

— Ну, это мы еще посмотрим… Спрашиваю в последний раз, господа: где перстень?

— Скажу за всех, — ответил Грибушин. — Нам нечего добавить к тому, что мы уже сообщили вам и вашему помощнику…

Грибушин продолжал рассуждать, и Пепеляев решил, что все, хватит ходить в дураках.

— Сейчас все вы подвергнетесь повторному обыску, — объявил он. — Мадам, прошу пройти в ту комнату.

Поведя плечиком, Ольга Васильевна пошла, куда было велено. Милонова последовала за ней.

— Прошу раздеваться, — сказал Пепеляев, когда за женщинами закрылась дверь.

— Что значит раздеваться? — спросил Каменский.

— То и значит, — объяснил Пепеляев. — Раздеваться. Снять с себя одежду.

— Как? — поразился Каменский. — Прямо здесь, при всех?

— Надеюсь, вы шутите, — сказал Грибушин.

— Не более, чем вы.

— Я не стану, — плачущим голосом заявил Каменский. — Пожалуйста, обыскивайте по одному, там. — Он кивнул на дверь комнатушки, куда ушли Милонова с Ольгой Васильевной. — А здесь я не стану. Мы не мужики и не арестанты, чтобы раздеваться друг при друге.

У Пепеляева дернулась верхняя губа.

— Всем снять обувь и раздеться до белья! Одежду для осмотра передавать им. — Он указал на свою свиту, которая стала расползаться по комнате.

— А наша честь? — выкрикнул Каменский.

— Честь? Да какая у вас честь! Лучше не вынуждайте меня прибегать к силе. Я жду!

— Господин генерал! — бросился к нему Константинов. — Это невозможно. Умоляю вас, остановитесь! Такое унижение. Как все мы потом будем смотреть в глаза друг другу?

— И вы тоже раздевайтесь, — приказал Пепеляев.

— Я? — не поверил Константинов. — Вы мне говорите?

Калмыков и Фонштейн уже расстегивали пуговицы. Один юнкер подошел к Грибушину, другой — к Сыкулеву-младшему, дежурный по комендатуре — к Каменскому, который вздохнул и повиновался. Но Грибушин, отпихнув подошедшего юнкера, закричал:

— Не прикасайтесь ко мне!

Смирился он лишь после того, как Пепеляев с перекошенным лицом выхватил револьвер.

— Прошу вас, не надо, — шептал Константинов, с которого Шамардин грубо стаскивал пиджак: раздевал с удовольствием, наслаждаясь вновь обретенным полномочием, ловко поворачивал туда-сюда, покрикивал.

Вскоре пятеро купцов и Константинов, раздетые, стояли в нескольких шагах один от другого — на такое расстояние развел их Пепеляев, чтобы не могли передавать перстень из рук в руки. Все в нательных рубахах и в подштанниках, один Грибушин из протеста разделся донага, решив обратить публичное раздевание в спектакль, унижающий не его самого, а того, кто это затеял; стоял совершенно голый, не прикрывая срама, уперев руки в полные чресла. Из протеста же он расшвырял одежду по комнате: пиджак полетел в один угол, сапоги — в другой, сорочка — в третий. Юнкера ходили, подбирали все это с полу. Константинов, стараясь ни на кого не смотреть, беззвучно шевелил губами и заслонял клоунские заплатки на белье.

Помощники генерала рылись в карманах, вынимали стельки из сапог, переворачивали и трясли валенки, щупали подкладку у пиджаков и поддевок. Под руками Шамардина треснули и разошлись по шву константиновские штаны.

И Мурзин, глядя на этих людей, почувствовал вдруг, что ему стыдно на них смотреть, одетому — на голых. Пускай эти люди, за исключением Константинова и, может быть, еще Калмыкова, не стоили сочувствия, сами всю жизнь раздевали и обирали других, но сейчас, присутствуя при их унижении, Мурзин ни малейшего злорадства не испытывал, напротив, хотелось отвести взгляд, не смотреть. Сам он никогда, пожалуй, не смог бы заставить себя сделать то, что Пепеляев сделал спокойно, не колеблясь.

Мурзин стоял у стола, сжимая в руке коробочку. Найдет генерал перстень или не найдет, было почти безразлично. Ему-то что, Жизнь кончалась. Он уже видел, как на камском льду, у прорубей, под дулами винтовок скидывают с себя жалкую одежду двое самооборонцев, раненый пулеметчик и китаец Ван-Го, которому не быть больше Иваном Егорычем. И рядом с ними стоит он сам. Прикипают к наледи босые ноги, последним холодом охватывает душу и тело. Залп, черная вода всплеснула, кровь на снегу. Шамардин аккуратно скатывает снятый с Мурзина жилет. Хороший жилет, теплый, постирать и носить под кителем.

Мурзин вертел в пальцах коробочку, но до сих пор не открывал. Безумная надежда была: вот сейчас откроет, а перстень уже там, подкинутый перепуганным вором. Надавил шпенек, пружинкой откинуло картонную крышку. Пусто. Он потрогал кусочек синего бархата, устилающий донце, как лоскут какой-нибудь — кошачье лукошко; обломанный ноготь неприятно зацепил материю, и тогда наконец вспомнилось то, о чем все время хотел вспомнить и не мог.

Пацаном, еще в Царевококшайске, его иногда звала к себе в дом соседская барыня — играть в лото с ее больным сыном, не встававшим с постели. Играли часа по четыре кряду, и на это время им ставили у кровати тарелку с пирожными. Как-то Мурзин попросил пару штук для сестер, но барыня прочитала нотацию и не дала. А унести без спросу нельзя: когда уходил домой, горничная в прихожей обшаривала, ощупывала, чтобы чего не стибрил, раз нашла в карманах по пирожному, отобрала да еще за ухо надергала. Сестры предлагали выбросить им по пироженке в окошко, но окно выходило во двор, куда им не пробраться. Все-таки, в конце концов, додумались: Мурзин притащил под рубахой своего кота. Вместе с барининым сыном, который страшно обрадовался новому развлечению, веревочкой подвязали коту под брюхо два пирожных и пустили за окно, во двор, на улицу. А там уж его сестры караулили. Правда, во дворе, пытаясь избавиться от поклажи, кот валялся на мусоре, и сестричкам немногое досталось — одни корки, давленные и перемазанные грязным кремом.

— А кошки тут не было? — спросил Мурзин, когда Пепеляев проходил мимо с чьими-то сапогами в руках.

Тот поглядел, не понимая.

— Кошки, говорю, не было? Могли к ней привязать и выпустить за дверь.

— А ведь точно, ваше превосходительство, была, — задумчиво сказал дежурный по комендатуре.

И один из юнкеров подтвердил: была кошка. Где-то около бродила, мявкала.

— Серая, — встрепенулся Сыкулев-младший.

И со всех сторон посыпалось на генерала: серая, черная, нет, серая; Калмыков с Фонштейном тоже ее видали, но им она показалась белой, как снег.

— Может, не одна была? — предположил Пепеляев.