Третью встречу со Слащёвым Оболенский описывает не менее красочно:
«Заседание в помещении городской управы по категорическому требованию Слащова было закрытое. Оно только что началось, когда в зал вошёл своей виляющей походкой генерал Слащов в сопровождении губернатора и полицмейстера.
Слащов был слегка выпивши, но обратился к собранию с довольно связной и неглупой речью, приблизительно следующего содержания: армия, которой он командует, не обычная дисциплинированная армия нормального времени, эта армия «революционная», легко возбудимая, способная при подъёме настроения на геройские поступки, но подверженная также унынию и панике. Для такой армии особенно важно спокойствие в тылу, ибо каждое волнение в тылу влияет на её настроение. К собранию он обратился с просьбой повлиять на спокойствие тыла и тем помочь армии исполнить свой долг.
Произнеся эту речь, Слащов расположился за столом и, развалившись в небрежной позе, почти лёжа на диване, стал попыхивать трубочкой, пуская из неё густые клубы дыма. Один из местных эсеров взял слово и в очень тягучей речи, подбирая осторожные и округлённые выражения, стал излагать Слащову целый ряд претензий на поведение войск, действия администрации и т.д. Слащов, лёжа на столе, прерывал оратора короткими и резкими замечаниями.
Диалог этот производил чрезвычайно комичное впечатление. Казалось, эсеровский оратор — не революционер, говорящий с генерал-губернатором, а лидер умеренной партии в парламенте, речь которого прерывается резкими выкриками революционера — Слащова.
— Не могу указать, — говорит оратор, — что воинские части не всегда ведут себя как следует…
— Грабят, — кричит с места Слащов, — это я знаю и принимаю меры, сколько могу.
— Власть, опирающаяся на доверие населения…
— Ну это пустяки, когда нужно бить большевиков…
— Раздаются жалобы на злоупотребления администрации…
— Назовите их, и я с ними живо расправлюсь.
И всё в таком же роде. Эсеровский оратор, очевидно, заранее подготовивший длинную парламентскую речь-запрос, совершенно был сбит этими короткими, развязными репликами Слащова. Поминутно прерываемый то сочувственными («верно», «правильно») или протестующими («вздор», «чепуха» и т.п.) замечаниями, он путался и мямлил.
Совершенно было неожиданно отношение Слащова к той части речи оратора, в которой он жаловался на безобразия, творившиеся карательным отрядом, в помощь полиции сформированным местными землевладельцами.
— Этому безобразию будет положен конец, — заявил Слащов, — я их пошлю на фронт.
— Но, ваше превосходительство, — скромно возразил губернатор, — отряд приносит огромную пользу и поддерживает порядок в тылу.
— Для этого у вас есть полиция, а отряд этот восстанавливает крестьян против помещиков. Это безобразие. На фронте он будет полезнее. А землевладельцы, которых мои войска защищают от большевиков, пусть его продолжают содержать… Ну-с, — и он снова стал слушать оратора…
Прощаясь со Слащовым, я у него спросил, признаёт ли он, что я был прав, когда советовал ему не разгонять этого совсем не страшного учреждения.
— Да, вы были правы. Если будет нужно, я всегда готов приехать на такое заседание.
Однако, насколько помню, это было первое и последнее заседание комитета. Как я и ожидал, он отцвёл, не успевши расцвесть.
Больше мне не приходилось встречаться со Слащовым…»
3
Митрополиту Вениамину (Федченкову) также доводилось встречаться со Слащёвым не однажды. Безусловно, его не мог не заинтересовать этот молодой генерал, имя которого было известно в Крыму едва ли не каждому…
Якова Александровича он называет «интересным человеком, полусказочного калибра»:
«Я его видел сам, живя в том же Крыму. Высокого роста красивый блондин с соколиным, смелым взором. Он обладал удивительной способностью внушать доверие и преданную любовь войскам. Обращался он к ним не по-старому: «Здорово, молодцы», а «Здорово, братья». Это была новость, и очень отрадная и современная. В ней уже слышалось новое, уважительное и дружественное отношение к «серому солдату». И я видел, как отвечали войска. Они готовы были тут же броситься по его слову в огонь и воду.
Но когда требовалось принять строгие меры, например, против грабителей, спекулянтов, тот же Слащёв не останавливался и перед смертной казнью. Это тоже все знали. И его любили и боялись, но и надеялись: Слащёв не выдаст. И действительно, говорят, однажды большевики прорвались-таки в одном месте. Курьер донёс ему. «Как прорвались? Почему вы к ним не прорвались, мерзавцы? На коней!»
И с маленьким штабным конвоем летит в опасное место, воодушевляет свои войска, гонит противников обратно за перевал. Дело ликвидировано… Вероятно, не так всё это было сказочно и просто, но такая легенда ходила между нами, и ей мы верили. Значит, верили в Слащёва.
Однажды я посетил его в штабе около ст. Джанкой. Отдельный вагон. Встречает меня его часовой, изящный, красивый, в солдатской форме. Оказывается, это бывшая сестра милосердия, теперь охрана и жена генерала. Вошёл Слащёв: на плече у него чёрный ворон. Одна нога в сапоге, другая в валенке — ранен… Бодрящее и милое впечатление произвёл он на меня. Что-то лучистое изливалось от всей его фигуры и розового весёлого лица… «Часовой», конечно, не был при нас… Говорили про него, что он пьёт, и не вино лишь, а даже возбуждающие наркотики… Возможно! (…)
Ходила про него легенда, что он совсем не Слащёв, а великий князь Михаил Александрович. Разумеется, это фантазия, но и она говорит о той легендарности, какой окружено было его имя».
Александр Николаевич Вертинский — эстрадный артист, киноактёр, композитор, поэт и певец, кумир эстрады в первой половине XX века, о своём общении с Яковом Александровичем вспоминал так:
«Однажды вечером, разгримировавшись после концерта, я лёг спать. Часа в три ночи меня разбудил стук. Я встал, зажёг свет и открыл дверь. На пороге стояли два затянутых элегантных адъютанта с аксельбантами через плечо. Они приложили руки к козырьку.
— Простите за беспокойство, его превосходительство генерал Слащов просит вас пожаловать к нему в вагон откушать бокал вина.
— Господа, — взмолился я, — три часа ночи! Я устал! Я хочу отдохнуть!
Возражения были напрасны. Адъютанты оказались любезны, но непреклонны.
— Его превосходительство изъявил желание видеть вас, — настойчиво повторяли они.
Сопротивление было бесполезно. Я встал, оделся и вышел. У ворот нас ждала штабная машина.
Через десять минут мы были на вокзале. В огромном пульмановском вагоне, ярко освещённом, за столом сидело десять — двенадцать человек. Грязные тарелки, бутылки и цветы… Всё уже было скомкано, смято, залито вином и разбросано по столу. Из-за стола быстро и шумно поднялась длинная, статная фигура Слащова. Огромная рука протянулась ко мне.
— Спасибо, что приехали. Я ваш большой поклонник. Вы поёте о многом таком, что мучает нас всех. Кокаину хотите?
— Нет, благодарю вас.
— Лида, налей Вертинскому! Ты же в него влюблена!
Справа от него встал молодой офицер в черкеске.
— Познакомьтесь, — хрипло бросил Слащов.
— Юнкер Нечволодов.
Это и была знаменитая Лида (Нина. — Примеч. авт.), его любовница, делившая с ним походную жизнь, участница всех сражений, дважды спасшая ему жизнь. Худая, стройная, с серыми сумасшедшими глазами, коротко стриженная, нервно курившая папиросу за папиросой.
Я поздоровался. Только теперь, оглядевшись вокруг, я увидел, что посредине стола стояла большая круглая табакерка с кокаином и что в руках у сидящих были маленькие гусиные пёрышки-зубочистки. Время от времени гости набирали в них белый порошок и нюхали, загоняя его то в одну, то в другую ноздрю. Привёзшие меня адъютанты почтительно стояли в дверях.
Я внимательно взглянул на Слащова. Меня поразило его лицо. Длинная, белая, смертельно-белая маска с ярко-вишнёвым припухшим ртом, серо-зелёные мутные глаза, зеленовато-чёрные гнилые зубы. Он был напудрен. Пот стекал по его лбу мутными молочными струйками. Я выпил вина.
— Спойте мне, милый, эту… — Он задумался.
— О мальчиках… «Я не знаю зачем…»
Его лицо стало на миг живым и грустным.
— Вы угадали, Вертинский. Действительно, кому это было нужно? Правда, Лида?
На меня глянули серые глаза.
— Вы все помешаны на этой песне, — тихо сказала она.
Я попытался отговориться.
— У меня нет пианиста, — робко возражал я.
— Глупости. Николай, возьми гитару. Ты же знаешь наизусть его песни. И притуши свет.
Но сначала понюхаем.
Он взял большую щепотку кокаина. Я запел.
Высокие свечи в бутылках озарили лицо Слащова — страшную гипсовую маску с мутными глазами. Он кусал губы и чуть-чуть раскачивался. Я кончил.
— Вам не страшно? — неожиданно спросил он.
— Чего?
— Да вот… что все эти молодые жизни… псу под хвост! Для какой-то сволочи, которая на чемоданах сидит!
Я молчал. Он устало повёл плечами, потом налил стакан коньяку.
— Выпьем милый Вертинский, за родину! Хотите? Спасибо за песню!
Я выпил. Он встал. Встали и гости.
— Господа! — сказал он, глядя куда-то в окно. — Мы все знаем и чувствуем это, только не умеем сказать. А вот он умеет! — Он положил руку на моё плечо. — А ведь с вашей песней, милый, мои мальчишки шли умирать! И ещё неизвестно, нужно ли это было… Он прав.
Гости молчали.
— Вы устали? — тихо спросил Слащов.
— Да… немного.
Он сделал знак адъютантам.
— Проводите Александра Николаевича!
Адъютанты подали мне пальто.
— Не сердитесь, — улыбаясь, сказал он. — У меня так редко бывают минуты отдыха… Вы отсюда куда едете?
— В Севастополь.
— Ну, увидимся. Прощайте. Слащов подал мне руку.
Я вышел».