Изменить стиль страницы

Глава XXV

Мы оставили Онезима, заключенного, по распоряжению главного надзирателя над императорским сословием рабов, в одном из подземных казематов палатинского дворца, больным физически от ударов кнута и плетей, и нравственно от стыда и негодования. Проклиная свою безрассудную неосторожность и крайне негодуя за нее на себя, он чувствовал, однако ж, очень мало раскаяния в своих пагубных увлечениях и проступках, и главным источником его досады и самобичевания являлось скорее крушение всех его надежд на возвышение, чем та нравственная несостоятельность, которая привела его к такой прискорбной для него утрате. Никакие вести о том, что делалось вне стен тюрьмы, до него, конечно, не доходили, и он узнал о судьбе Британника лишь гораздо позднее того, как опять очутился на воле. Но и в самой тюрьме поведение его было далеко не из примерных, отличаясь непокорностью, строптивостью и упрямым своеволием, впрочем, может быть, отчасти и вызванными дурным и бессердечным обращением грубого тюремщика-раба, очень не взлюбившего его, как принадлежавшего, по своей должности при гардеробе императрицы, к числу рабов высшей категории, и находившего особое наслаждение подвергать его ежеминутно жестоким побоям и другим унижениям. Так в оскорблениях и побоях проходили томительно долгие дни, казавшиеся бедному, впечатлительному юноше бесконечными в своем утомительном однообразии и гнетущей скуке одиночества, которую бедняга иногда пытался рассеять, царапая гвоздем различные глупые надписи на стене.

Однажды, пока он таким образом развлекался от безделья и сопряженной с ним удручающей скуки, в его камеру неслышно вошел тюремщик и, застав его за этим запрещенным времяпрепровождением, не замедлил огреть его здоровым ударом бича, заметив при этом:

— Наконец-то, дождался я, что меня избавят от такого молодца. Хвала Анубису и всем подземным богам, тебя сегодня же отправят за город в ergastulum.

— Кто отсылает меня туда? — весь побледнев и вздрогнув, спросил Онезим, заметно упавшим голосом.

— А тебе какое дело? — огрызнулся тюремщик и еще раз полоснул его своим арапником. — Что, не нравится? Небось, скажешь, больно? Ах ты, неженка проклятый! Поглядим, как-то ты запляшешь, как начнут тебе отбивать по спине дробь воловьими ремнями с острыми крючками на концах.

Тюремщик сказал правду. В тот же вечер на Онезима надели кандалы и вместе с другими, приговоренными к заключению в остроге, погнали за город.

Зрелище партии рабов, препровождавшихся в цепях в одну из загородных рабских тюрем, имевшихся чуть ли не при каждой вилле богатого римлянина, было в Риме явлением слишком обычным, чтобы возбудить любопытство; тем не менее для Онезима было крайне тяжело и неприятно видеть себя предметом глазения и зубоскальства некоторых прохожих, и невольный трепет охватывал при мысли и возможности встречи с кем-либо из прежних друзей.

Но особенно боялся он, как бы не увидали его в этом жалком и позорном виде Пуденс, Тит, Актея, или Нирей и дочь его Юлия. Однако, на свое счастье, никого из них Онезим не встретил и был в тот же вечер благополучно водворен в новое свое местожительство в невольничьем остроге при императорской вилле под городом Антиею, местом рождения Нерона.

Настоящим земным адом была эта невольничья тюрьма, представлявшая сброд худших и окончательно развращенных нравственно представителей рода человеческого, обесчеловеченных и доведенных до крайних пределов озлобления и ожесточения безнадежностью своего тяжелого положения. Обращение с заключенными здесь несчастными рабами, если чем и отличалось от обращения с вьючными животными, то разве только своей несравненно большей жестокостью и полнейшим отсутствием всяких признаков какого бы то ни было доброго участия. Голод и всякого рода пытки были единственными дисциплинарными мерами; одевали заключенных плохо, кормили и того хуже, а о каком-либо уходе за заболевшими даже и речи не было, и зараженный миазмами воздух и невозможная грязь были теми постоянными условиями, в каких эти несчастные изо дня в день влачили здесь свое жалкое существование. Понятно, после этого, что раб, побывав в этом вертепе всяких пороков и безысходного отчаяния, проникался жгучим сознанием, что он не человек и что лишен даже простых человеческих прав.

Ругань, беспрестанные проклятия, весь день не смолкавший лязг цепей, крики и взвизгивания пытаемых, вопли и стоны бичуемых, грязные шутки, циничный, грубый хохот, слезы и рыдания, отупевшие от отчаяния лица, бессердечные и жестокие отношения друг к другу, язвы всевозможных недугов, как физических, так и нравственных — все это Онезиму привелось здесь слышать, видеть, наблюдать и испытать.

Приглядевшись к своим новым сотоварищам-рабам, Онезим очень скоро убедился, что во всей этой многолюдной толпе был только один человек, дружба с которым была бы для него действительно отрадна, и в котором он мог надеяться встретить некоторое участие к себе. То был еще не старый человек, очень симпатичной наружности, с удивительно добрым и кротким взглядом, всегда очень терпеливо и без всякого ропота переносивший муки своего ужасного положения. Звали его Гермасом.

Как и Онезим, Гермас, казалось, находил свое единственное утешение в этом остроге, лишь в строго добросовестном исполнении тех работ, которые задавал ему ергастулярий-надсмотрщик за заключенными, и чем ближе Онезим присматривался к его образу действий, тем больше убеждался, что этого человека не преступление привело сюда, а скорее тот или другой каприз взбалмошного хозяина или хозяйки и что он христианин.

Такое предположение молодого фригийца вскоре обратилось в нем в полную уверенность, благодаря одному, совершенно незначительному случаю.

Однажды производя рядом с Гермасом землекопную работу, Онезим заметил, что у него из-за пазухи что-то выпало, причем Гермас, оглядываясь боязливо, быстро наклонился и, схватив оброненное им, поспешно спрятал на грудь за тунику. Но как ни быстро было движение Гермаса, зоркий глаз фригийца успел, однако, разглядеть, что оброненное им была крошечная стеклянная рыбка с надписью: «да спасешь ты меня», какие в ту эпоху христиане нередко носили при себе и какие в новейшие времена были найдены в очень многих древних катакомбах. Обрадованный своим открытием, Онезим в первую же удобную минуту, которую вскоре выбрал, когда остальные рабы, опереженные им и Гермасом в работе, поотстали от них, взглянул мельком на товарища и быстро шепнул ему:

— Рыба?

— Маленькая рыба, — немедленно последовал ответ Гермаса, которым этот последний хотел дать понять товарищу, что он не более, как слабый и недостойный христианин.

— А ты? — прибавил он спустя минуту. — Разве ты один из наших братьев по вере?

Онезим грустно покачал отрицательно головой.

— Впрочем, было время, — сказал он, — когда я им был, или по крайней мере мог бы сделаться.

— Не отступник же ты, несчастный?

— Не спрашивай лучше меня, — проговорил Онезим, — я человек погибший.

— Для того и приходил Добрый Пастырь, чтобы спасти погибших и заблудившихся вернуть на истинный путь.

— Не стоит толковать обо мне, — возразил Онезим, — расскажи лучше, как попал ты сюда. По всему заметно, что ты не преступник и не злодей, как все они здесь….

— Перестань, не говори о них с таким озлоблением. Чем они хуже тех грешников и блудниц, за которых принял страдания наш Христос?

Однако, Онезиму, очевидно, в эту минуту не нравился такой разговор, и он спросил, оставив без ответа слова товарища:

— Разве и ты тоже из числа цезаревых рабов? Но каким же образом случилось, что я до сих пор ни разу не встречался с тобой?

— Нет, я принадлежу к фамилии рабов Педания Секунда, городского префекта. Но так как у него при его вилле нет рабской тюрьмы, и так как он в большой милости у Нерона, то ему ничего не стоило выхлопотать у императорского домоправителя разрешение поместить меня сюда.

— Да, но за что?

— За мой отказ исполнить одно его приказание, исполнить которое запрещала мне моя совесть. За такое непослушание он наказывал меня сперва и бичом, и плетью, не раз подвергал пыткам и даже грозил бросить в свои садки на съедение рыбам, но когда он убедился, что я остаюсь все также тверд в моем отказе, тогда он решился отправить меня сюда.

— А разве и в самом деле нет никакой возможности убежать из этой ужасной тюрьмы?

— Думаю, что ты и сам успел убедиться в бесполезности и тщетности всякой попытки такого рода. Здание ергастулума на половину находится под землею; узкие окна помещаются высоко над нашей головой; малейший шорох разбудил бы сторожей, да и сами наши товарищи по заключению, в надежде заслужить милость и облегчение своей участи, вряд ли замедлили бы поднять тревогу.

— А подкупить кого следует разве нельзя?

— Этого я уж не знаю; впрочем, что касается меня, то я не стал бы этого делать, даже если бы у меня были деньги.

— Почему так?

— А потому, что я такого мнения, что Христос своими страданиями хотел научить нас безропотно покоряться и терпеливо переносить все, что ниспосылается свыше. Голод ли ниспосылает Он на меня — я стараюсь перенести его без ропота; низвергает ли меня с высоты — я мирюсь с своим падением, уверенный, что Он же, когда сочтет во благо для меня, и поднимет меня; а также и здесь в тюрьме, куда привела меня Его же святая воля, я твердо надеюсь, что Он не оставит меня Своей милостью и скоро вырвет отсюда.

И в самом деле, слова Гермаса вскоре оправдались. Заключение в остроге длилось сравнительно недолго. Педаний Секунд, знавший давно его за раба честного и вполне надежного, поостыв от гнева, поспешил вытребовать его к себе обратно и, по его возвращении, вернул ему прежнюю его должность.