Изменить стиль страницы

— Так вот какова благодарность философа? — с невыразимым презрением кинула она ему в лицо этот упрек. — Вероятно, Сенека забыл, что только благодаря моему милостивому расположению к нему, удалось ему выбраться из нездорового климата Корсики, места его ссылки, где, по всей вероятности, давно бы уже он погиб в неизвестности. Да и тебе, Бурр, тоже не мешало бы получше помнить, кому обязан ты своим теперешним высоким положением.

— Мы только исполнители воли приславшего нас императора, — уже более мягко заметил Бурр.

— А кто же такие мои обвинители? — спросила, помолчав, Агриппина.

— Донос этот вчера был сделан императору вечером Парисом, — отвечал Бурр.

— Парисом! — воскликнула с негодованием Агриппина. — Да ведь Парис не более как жалкий фигляр, гистрион, презренный гаер, словом, нечто до такой степени низкое и гнусное, что уже одно упоминание его имени возбуждает во мне отвращение. Но продолжайте.

— Парис донес со словом Атимэта, вольноотпущенника Домиции и…

— Так вот оно что! измышление это ведет свое начало от Домиции и ее фаворита раба! — с злобным негодованием проговорила Агриппина. — О нем я, разумеется, даже и говорить не желаю, на то он и раб, чтобы быть способным на подкуп и на всякую другую подлость. Но она, Домиция, в то время как я здесь хлопотала то об усыновлении Нерона, то о его возвышении в достоинство римского консула, не жалея никаких усилий, лишь бы проложить ему дорогу к престолу, скажите, где была она и что делала? Прохлаждалась негою в Баиах со своими комедиантами и плясунами, да откармливала рыб в своих прудах. А теперь, когда мой Нерон император, ей хотелось бы завладеть его сердцем, отнять его у меня, и с этою целью придумывает она вместе с пантомимом и плясуном своим всю эту недостойную комедию. И в этом-то заключается все обвинение против меня?

— Итурий и Кальвизий, отпущенники Юнии Силаны были первые, возбудившие против Августы обвинение в столь преступном злоумышлении.

— Итурий и Кальвизий — два развратника и мота, подонки общества, которым прежде всего нужно поправить свои денежные обстоятельства, в виду чего они, вероятно, и взялись за прибыльное ремесло доносчиков. Впрочем, сами по себе они оба не более как пешки. Но кто подвигнул их на такое дело?

— Юния Силана.

— Ага! Силана. Теперь мне ясна с начала и до конца вся эта низкая интрига. Силана — эта неверная жена, этот фальшивый друг и злая женщина — доступны ли ее пониманию священные материнские чувства? Она воображает, должно быть, что отделаться от детей для матери так же легко, как преступной жене заменить одного беззаконного фаворита другим. И вот потому только, что нашлось два продажных и вконец разорившихся негодяя, которые готовы в угоду старой бабе и за деньги клятвой подтвердить любое показание, вы решаетесь меня обвинить в мнимом покушении сделаться детоубийцей, а Нерона вы готовы сделать палачем своей матери! Стыдно вам, ближайшим советникам императора и его руководителям, браться за ту низкую роль, какую разыгрываете в настоящую минуту. Вместо того, чтобы приложить, помня полученные от меня благодеяния, все свои старания, чтобы заставить Нерона устыдиться той непростительно-легкомысленной доверчивости, с какой он позволил себе отнестись к этой гнусной комедии, вымышленной с злопамятной старой бабой во главе с шайкой пантомимов и мерзавцев, вы поощрили его в желании подвергнуть меня, его родную мать, унижению такого оскорбительного для меня допроса. Так вот кто мои грозные обличители! Но скажите мне, где свидетели, имеющие возможность уличить меня в каких-либо попытках склонить к противозаконным действиям преторианские когорты, в каких-либо интригах внутри империи, или в подкупе того или другого из императорских рабов или отпущенников? Мне колют глаза тем, что будто я оплакиваю смерть Британника: но сами подумайте, чья участь была бы плачевнее моей, если б императором был родной сын Клавдия и Мессалины?

И не первым ли делом его царствования было бы мщение врагу своей матери и своему собственному? А что до Рубеллия Плавта, то сами вы должны понимать, что человек этот, даже сделавшись императором, вряд ли смог бы защитить меня и спасти от таких обвинений, которые, увы! — были бы в состоянии уличить меня, не в простой неосторожности вольности выражений материнского негодования, или даже излишней, может, нежности, но в таких преступлениях, в которых оправдать меня может лишь тот сын, ради которого были они совершены.

И крепкая всегда духом Агриппина, охваченная теперь волною самых разнородных чувств, была одну минуту не в силах превозмочь бушевавшую в ее сердце горечь обманутых надежд, и, склонив голову, тихо заплакала. Но не долго длилась такая слабость, и скоро, победив себя, она снова гордо подняла голову и, не без презрения отклонив от себя неудачные попытки немало пристыженных ее словами судей утешить ее и успокоить’, сухо сказала:

— А теперь довольно! Вы можете удалиться. Никаких дальнейших разговоров со мной по этому поводу быть не может. Но я требую, и требую в силу моего права лживо оклеветанной, если уж не по священному праву матери, немедленного свидания с цезарем.

Смущенные, Сенека и Бурр возвратились во дворец и, под впечатлением как смелой речи Агриппины, так и се неприступно гордого вида, объявили Нерону, что признают Августу совершенно невинной в взведенном на нее обвинении в измене, и Нерон, успокоенный в своих худших опасениях, поспешил к матери. Агриппина приняла его с большим достоинством и ни одним словом не упомянула ему ни о своей невинности, ни о том, что была бы в праве ожидать от него иного рода признательности, а лишь просила его примерно наказать дерзких, обличенных во лжи доносчиков и щедрых наград для своих верных друзей. Захваченный врасплох, Нерон, остыв от вспышки ярости, вызванной страхом лишиться престола и даже, может быть, жизни, был не в силах противиться просьбам матери и скоро исполнил их. Силена была приговорена к ссылке за пределы Италии, Итурий и Кальвизий были высланы из Рима, Атимэт казнен, и только одному Парису, как незаменимому товарищу всех Нероновых кутежей, удалось избегнуть наказания:

Но то была последняя минутная вспышка быстро гаснувшего могущества Агриппины, вспышка, не замедлившая, тем не менее при всей своей мимолетности, привлечь в уединение вдовствующей императрицы некоторых высокопоставленных особ, двух-трех сенаторов, поспешивших явиться к ней засвидетельствовать свое почтение и выразить ей приличное случаю соболезнование и нескольких дам из числа римских аристократок. В это же время посетила ее и одна благородная римская матрона, почти никогда не являвшаяся к ней на поклон в дни ее величия и могущества. Это была жена покорителя Британии, Авла Плавтия, Помпония Грэцина. В день памятного допроса, придя под вечер навестить императрицу, Помпония застала ее в слезах и необычайном упадке духа, вызванном, конечно, реакцией, неизбежной после бурных утренних ощущений этого дня. В полном изнеможении лежала она на своем ложе и горько плакала; исчезла гордая, властолюбивая и неукротимая в своем честолюбии императрица и осталась лишь слабая женщина, измученная горем и поздними сожалениями. Она знала, что жизнь ее, вопреки этому минутному торжеству над врагами, окончательно разбита во всем том, что было дорого ее властолюбивой душе, что составляло цель всех ее стремлений и поступков. Даже надежда на лучшие дни совершенно покинула ее, и ее неразлучными спутниками становились с этих пор лишь унижения, угрызения совести и мучительно горькие воспоминания ею самою погубленного блестящего прошлого. Вокруг нее не было ни искренно преданных друзей, ни щебетания невинных детей, которые бы искали у нее ласки, не было ни брата, ни сестры, ни взрослой дочери, в участи которых она могла бы надеяться найти успокоение. Все изменило ей, все покинуло и даже те, которые не так давно еще были осыпаемы ее благодеяниями и щедрыми милостями, или не имели к ней ни малейшей признательности, или боялись высказывать эту признательность, или же считали, что своими преступлениями она утратила на нее всякое право. Всеми покинутая, никем не любимая, не имея своего собственного семейного очага, она лежала здесь одинокая, словно выброшенный волной на негостеприимный берег обломок разбитого корабля, и плакала и рыдала, как беспомощное дитя. О, если б не эти страшные преступления, не эти кровавые дела, если б только она могла чувствовать себя такою же непорочною, какою была ее мать! Но — увы! — ей не дана была возможность оглянуться на такое прошлое, которое бы не было омрачено целым рядом коварных интриг и злодеяний, среди которых там и сям грозно чернели кровавые пятна, смыть которые уже ничем нельзя было. Теперь для нее настала минута страшного возмездия — возмездия, в которое она не верила, над которым так дерзко глумилась, но которое однако же кралось по ее пятам, кралось неслышною поступью, шаг за шагом, но кралось неотступно и теперь разом повергло ее в прах одним ударом, от которого оправиться она уже не могла.

Пока Агриппина лежала так, с ужасом припоминая свое прошлое, и как в разгоряченном ее воображении один за другим мелькали среди надвигавшихся сумерек грозные тени загубленных ею, в опочивальню к ней осторожно вошла верная ее прислужница, Ацеррония, и доложила о приходе посетительницы.

— Я ведь уже говорила тебе, что никого видеть сегодня я не желаю, — устало заметила ей Агриппина. — Я истомлена, измучена; мне хотелось бы заснуть и все забыть.

— Но посетительница эта — Помпония Грэцина, и она сама заметила в ответ на отказ привратника принять ее, что ее Августа, может быть, примет и просила доложить.