Глава XXIV
Пораженные трагизмом внезапной и быстрой кончины юного Британника во время пира от руки и на глазах непримиримого врага, очень многие искренно жалели юношу, так преждевременно угасшего на заре жизни; но было мало таких, которые были бы в состоянии среди того языческого мира понять ту великую истину, что в жалости нуждался не тот юноша, который расстался с этой жизнью, а тот, кем так безжалостно была пресечена эта молодая жизнь — его убийца.
В продолжение первых двух-трех дней Нерон, казалось, был отчасти как будто бы встревожен тем, что было им совершено; или, по крайней мере, он боялся, как бы тень убитого им Британника, преследуя его, не лишила его спокойствия. Вот отчего он очень старательно избегал смотреть на Октавию и каждый раз при случайной встрече с нею спешил отвернуться; видимо трусил оставаться в комнате один, вздрагивал и начинал трепетать при малейшем неожиданном шорохе. Но не в этом его страхе должна была сказаться карающая для него рука Всевышнего Правосудия. Приговор над ним уже был произнесен; но казнь была отсрочена. Страшнейшее же возмездие за совершенное однажды злодеяние заключалось в предоставленной ему возможности беспрепятственно совершать одно за другим целый ряд злых преступных дел, справедливо заслуживших ему перед беспристрастным судом истории название «омерзения и позора рода человеческого».
Впрочем, такому быстрому развитию ожесточения в юноше, как и его закоснелости в пороках в значительной мере способствовали и малодушное потворство, и низкая лесть ближайших советников его и руководителей.
О смерти Британника надлежало объявить сенату, и Нерону при этом пришлось пролить две-три крокодиловы слезы. В речи императора слышалась рука опытного стилиста, и никто из слышавших ее не сомневался, что был Сенека настоящим автором красноречивого пафоса, с каким Нерон объяснил перед отцами-сенаторами, что поспешность погребения незабвенного брата Британника была вызвана исключительно только добрым желанием, по священному обычаю предков, сколько возможно сократить глубокую скорбь народа по случаю такой тяжелой и неожиданной утраты.
— Не менее тяжела и прискорбна и для меня такая потеря, — продолжал ораторствовать Нерон, повторяя на память заученную речь, — я лишился единственного брата и верного, надежного помощника. С сего времени возлагаю все свои надежды на вас, отцы-сенаторы, и на ваши мудрые советы, уверенный, что только в вашей преданности и в любви ко мне народа найду я вернейшую и лучшую мою опору.
Британник оставил после себя довольно значительное состояние, заключавшееся в деньгах, домах и нескольких богатых виллах, унаследованных им от отца и матери. Все эти дома и виллы Нерон, тогда еще не успевший вконец истощить своими колоссальными затеями и безумными фантазиями богатства, считавшегося не без основания неисчерпаемым, поспешил раздарить некоторым наиболее влиятельным сановникам; в том числе и Сенеке подарил он богатую виллу, а Бурру дом в самом Риме. Император, очевидно, предполагал этими щедрыми дарами наложить некоторым образом молчание на них, и Бурр, равно как и Сенека, принимая эти дары, были со своей стороны порядочно смущены опасениями, уже не куплены ли они ценою невинной крови. Но особенно сильно был смущен богатым подарком Нерона Сенека: этот философ знал, какого рода были слухи, не со вчерашнего дня ходившие втихомолку как о нем самом, так и о его алчности, и при этом вполне сознавал, что ему, не раз писавшему в качестве стоика громкие фразы в прославление гражданского мужества и простоты нравов, менее чем кому-либо было к лицу так малодушно поддаваться искушениям корыстолюбия и принимать дар, который как бы делал его до некоторой степени причастным к делу отравления Британника.
Нельзя, однако ж, сказать, что весть о смерти Британника, отравленного, о чем более или менее догадывались все, братом, вообще произвела особенно удручающее и горестное впечатление на значительную часть римского общества. Предания и воспоминания о тех ужасах, какими сопровождались прежние римские междоусобные войны, были еще свежи в памяти многих, и эти многие, зная, как редко уживаются в мире и согласии принцы-соперники, скорее даже обрадовались поступку, так удачно рассеявшему тот страшный кошмар внутренних смут и безурядиц, какие предусматривались ими в недалеком будущем.
Удар, поразивший Британника, был в то же время если не прямым, то, по крайней мере, косвенным поражением и всех властолюбивых мечтаний Агриппины, и бурное клокотание темных, необузданных сил, поднятое убийством пасынка, не скоро прекратилось в мятежной и надменной душе этой женщины. Октавия, та уже знала в настоящее время, где ей было искать тот источник утешения своей скорби, в котором могла она надеяться найти утоление печали и душевный мир. Но не так было с Агриппиной, и Нерон напрасно рассчитывал задобрить свою мать и купить ее молчание богатыми приношениями. Дары сына с обидным презрением холодно были отвергнуты неукротимой Агриппиной, не хотевшей примириться с мыслью, что и для нее наступает минута сознаться в полном поражении и победе над собою, кого же? — презренного, малодушного труса, мальчишки, на которого она так неосторожно возлагала все свои честолюбивые надежды.
Нет, без борьбы, без отчаянной борьбы не откажется она от надежды снова захватить в свои руки власть, эту цель, к которой всю свою жизнь стремилась и которую сама своими собственными руками так безумно и опрометчиво пошатнула. В ее распоряжении были неисчерпаемые богатства; у нее были друзья как в войске, так и среди римской аристократии. Октавия, так явно пренебрегаемая мужем, могла бы сделаться в ее руках прекрасным рычагом ее политических замыслов, и вскоре Агриппина начала проявлять к молодой императрице небывалую нежность, осыпая ее вниманием и ласками и стараясь всевозможно утешить ее; начала приветливее и ласковее чем когда-либо улыбаться каждому трибуну и центуриону преторианской гвардии и явно заискивать расположения некоторых старых аристократических фамилий.
Но все ее усилия и попытки вернуть утраченный авторитет должны были потерпеть крушение, разбиваясь, будто пена морская, о твердые скалы Неронова самодержавия и злобную беззастенчивость его любимцев и друзей. Подстрекаемый Отоном и Тигеллином, Нерон наносил гордости и достоинству своей матери удар за ударом, лишая ее одного за другим тех знаков почета, какими она пользовалась до сего времени и как вдова одного цезаря и как мать другого. Так однажды Агриппина заметила отсутствие постоянно сопровождавших ее носилки двух ликторов, и в ответ на свой вопрос о причине такого отсутствия услыхала, что должность таких ликторов, в силу приказа императора, упразднена. Вскоре отняли у нее почетную стражу из римских легионариев и германских наемников, до сих пор всегда стоявшую у входа в ее апартаменты; а наконец, в заключение, она получила от Нерона приказание немедленно покинуть дворец и переселиться в дом своей бабушки, Антонии. Трудно передать те чувства, какие бушевали в озлобленной душе Агриппины, когда по воле родного сына она, как изгнанница, покидала роскошные палаты римских цезарей, эти немые свидетельницы ее величия и позора, чтобы зажить, переселясь в скромный частный дом, жизнью простого частного лица. Слез у нее не было, сердце ее окаменело в злобном отчаянии, она чересчур хорошо понимала, что отныне исчезает для нее навсегда всякая надежда восстановить свое владычество над сердцем сына.
С этих пор Нерон лишь очень редко посещал свою мать, но, даже и тогда, он являлся к ней скорее в качестве официального лица, нежели сына, всегда окруженный толпой центурионов и многочисленной свитой, и, после короткого холодного свидания, едва обменявшись натянутым приветствием, всегда очень спешил удалиться.
Теперь Агриппине пришлось в свою очередь испытать изменчивость земного счастья и убедиться, что многоцветный мыльный пузырь, за которым она так страстно всю жизнь свою гонялась, лопнул и погиб для нее безвозвратно. Никогда еще не чувствовала она так живо всей глубины своего несчастья. Гнев сына черной тенью лег на все ее существование и, отняв у нее все, что было ей дорого, дал ей понять, что она, в чью честь выбивались монеты и медали, от имени которой издавались декреты и эдикты, под чьим покровительством основывались богатые колонии, чье благосклонное расположение заискивали цари и правители, вдруг стала никем и ничем. Даже и такое ничтожество, как какая-нибудь Кальвия Криспинилла, и та имела больше веса и влияния, чем какие остались у нее. Действительно, дом Антонии, с тех пор как он сделался местожительством опальной вдовствующей императрицы, очень тщательно и явно оберегался всеми теми, кто желал сохранить или заслужить милость императора. Никто не посещал Агриппину, ни в ком не видела она ни соболезнования, ни желания утешить ее, никто не старался рассеять ее в ее томительном одиночестве. Правда, исключениями являлись две-три матроны; но этих Агриппина знала слишком хорошо, чтобы поверить их притворному участию к себе. В числе таких особ была и Юния Силана, некогда первый друг Агриппины. Но затем дружба эта Юнии к Агриппине, вследствие стараний последней расстроить брак, одно время предполагавшийся между богатой Юнией Силаной и Секстием Африканом, превратилась в непримиримую вражду, и хотя Юния никогда не переставала, говоря о ней, называть ее «своей сладчайшей и дражайшей Агриппиной», однако в душе она всегда клялась примерно отомстить ей.
Теперь же, когда, наконец, настала наиболее удобная минута для такой мести, Юния очень усердно занялась изобретением наилучшего способа привести ее в исполнение.