Изменить стиль страницы

Глава XVII

Совсем иначе провел памятный и роковой вечер во время Отонова ужина юный Британник. Не имея среди обширного и многолюдного дворца почти никого, кто бы был ему предан, он нередко оставался у себя в полном одиночестве в тех случаях, если почему-либо не мог быть в обществе своих друзей, Тита, Эпиктета или Пуденса. Правда, изредка навещал его Бурр и всегда был с ним обходителен и ласков; но Бурру Британник не мог простить его участия в заговоре Агриппины; заходил иногда и Сенека, желавший, очевидно, облегчить юноше его печальную участь, но Британник, видя в нем приверженца и наставника Нерона, не мог победить в себе чувства недоверия к этому человеку и в его участии видел лишь одно притворство. Одно случайное открытие усилило еще более в нем такое неприязненное чувство к Сенеке. Позванный Нероном в достопамятный день Отонова ужина, Британник явился к нему в кабинет прежде, чем пришел туда сам император, и на столе увидал случайно экземпляр пасквиля «Ludus de morte Claudii Caesaris», о существовании которого даже и не подозревал. Заинтересованный, он взял свиток и стал его читать; но чем далее он углублялся в чтение пошлого памфлета, тем все сильнее и сильнее бушевали в его душе гнев, злоба и бесконечное негодование. Его отец был почтен торжественной погребальной церемонией; декретом сената был причислен к сонму олимпийских богов; в честь его был воздвигнут в Риме великолепный храм, где особо назначенные жрецы и жрицы служили ему, воздавали божеские почести. Он понимал, что, конечно, на все это можно было смотреть, не более как на условную формальность, но все-таки такое явное издевательство над религиозными понятиями римлян, такое наглое сопоставление Клавдия с двумя известными идиотами, такие насмешки над его забывчивостью и даже физическими недостатками, такое описание недоумения олимпийских богов, будто бы не смогших при виде представшего перед ними Клавдия решить вопроса, видят ли они перед собой божество, или человека, или же морское чудище — все это ему казалось верхом лицемерия и гнусной подлости. Много ли прошло времени с тех пор, как на его глазах римляне, раболепствуя перед его покойным отцом, были готовы целовать ему ноги, как сам Сенека в громких напыщенных фразах прославлял его, величая земным божеством; теперь же, в этом самом дворце, — и где же? на столе его приемного сына и преемника лежит гнусный пасквиль, полный чудовищного злословия! И кто же, как не тот же льстивый Сенека, автор памфлета, очевидно, написанного в угоду новому цезарю? — подумал Британник, и озлобление против клеврета Агриппины и друга Нерона закипело в нем с новой силой.

Нерон, войдя в комнату, увидал к своему изумлению, всегда кроткого и спокойного Британника задыхавшимся от негодования и злобы, и, только заметив в его руках знакомый свиток, понял причину его гнева и поторопился вырвать пасквиль у него из рук. Ему было очень досадно, что этот памфлет попал на глаза Бритаинику. Но раз беда такая случилась и ее поправить нельзя, то Нерон счел за лучшее не придавать этому обстоятельству никакого серьезного значения.

— Ага! ты тут успел, как я замечаю, прочесть эту глупую сатиру, — небрежно заметил он, — но напрасно волнуешься из-за такого пустяка. Этот вздор был написан просто ради смеха.

— Ради смеха! — воскликнул Британник, успокоившись от волнения настолько, что мог говорить. — Пасквиль этот ни более ни менее, как наглое надругательство и над религией государства, и над величием римского императора!

— Вздор! — сказал Нерон и пожал плечами. — Вдобавок, если уж я не нахожу нужным придавать такому вздору какое-либо значение, то тебе и подавно что до этого? Пока еще ты ведь не более, как мальчишка. Предоставь судить об этих вещах тем, кто их понимает и знает лучше твоего.

— Долго ли еще будешь ты продолжать смотреть на меня, как на малого ребенка? — спросил запальчиво Британник. — На днях мне исполнится пятнадцать лет, и я старше, чем был ты в то время, как отец мой позволил тебе возложить на себя togam virilem.

— Да, это правда, но ты только забываешь, что между мной и тобой небольшая разница: я — Нерон, а ты, ты — Британник. Я пока намерен еще подождать с возложением на тебя тоги зрелого мужа; золотая булла и тога претекста тебе более подходят.

Британник отвернулся, чтобы скрыть чувство, выказать которое перед Нероном мешала ему гордость, и молча хотел было уже покинуть комнату, как его окликнул Нерон.

— Слушай, Британник, ты меня не выводи из терпения! Помни, что я император. В то время, как на римский престол вступил Тиберий, к трону близко стоял один молодой человек Агриппа Постум; когда же императором был провозглашен Кай, тогда к престолу близко оказался другой юноша — Тиберий Гемелл.

— Тиберия Гемелла Кай сделал своим приемным сыном и дал ему титул главы римского юношества, — заметил Британник. — Я же не видел от тебя ни того, ни другого.

— Не перебивай, — сказал Нерон, — дай договорить. Скажи-ка, не помнишь ли ты, что случилось с этими двумя юношами, и какая была их судьба?

Британнику была хорошо известна печальная участь этих двух жертв придворных интриг и домогательств. Изгнанный, по наущению Ливии, Агриппа Постум, по ее же наущению, был вскоре и умерщвлен в изгнании, а Тиберий Гемелл, принужденный силой, сам должен был заколоть себя мечом, приставленным к его груди, что было сделано, чтобы придать его смерти вид самоубийства и благодаря этому избежать неудовольствия и ропота, какие могло бы возбудить открытое убийство несчастного.

Дав Британнику время воскресить в памяти все подробности этих двух событий, Нерон прибавил:

— А теперь, когда на престол вступил Нерон, оказалось так, что и к нему близко стоит молодой принц императорской крови, — Британник.

При этих знаменательных словах юноша вздрогнул.

— Ты мне грозишь убийством? — спросил он.

Нерон расхохотался.

— Какая мне нужда грозить! — проговорил он. — Неужели тебе неизвестно, что, если я только захочу этого, мне достаточно поднять палец — и тебя не будет в живых. Но не бойся: мне этого пока не угодно.

Британник побледнел и изменился в лице. Он понимал, что слова Нерона не пустое хвастовство. Сын убитой и всеми презираемой матери и отца, отравленного и потом низко осмеянного, мог ли он надеяться на участие кого-либо из влиятельных лиц в империи? Не все ли им равно, погибнет ли он, или нет, или как погибнет? И, подавив в себе рыдания, Британник вышел молча из залы и пошел по длинному коридору к апартаментам императрицы Октавии, раздумывая, какого рода смертью суждено ему кончить свою жизнь; будет ли он изведен голодной смертью, как извели Друза Младшего? или же его отравят, как отравили Друза Старшего; или же просто убьют, как убили Агриппу Постума? Чем он лучше их, кто подумает заступиться за него или отомстить? Но, Боже Праведный, — если только таков действительно Бог христиан — куда же девались из этого мира и справедливость, и строгая добродетель, и правда? Что такое сделал он, какое совершил злодеяние, чтобы его травили, как хищного зверя — и травили чуть ли не с малых лет? Куда же девались те былые римляне, которые когда-то славились своим мужеством, своим великодушием, доблестью, простотой. Из глубины какой мрачной бездны Ахеронта всплыла эта грязная тина разврата и нравственного тления, все осквернившая вокруг грязными вожделениями и тлетворными веяниями? Со всех сторон видел юноша один черствый эгоизм — упадок духа и тоску неверия — фатализм безнадежности. Казалось, тлетворная зараза, как нравственная, так и физическая, стала наследственной в императорах из дома Цезаря. Где мог он надеяться найти убежище; в чем искать утешение? Вера в богов погибла безвозвратно; стоики и их учение не могли предложить ему ничего более утешительного, как только одну сухую теорию и возможность самоубийства, но что же после этого вся человеческая жизнь, если нет у нее высшего идеала, нет большей привилегии, как возможность своего собственного насильственного уничтожения.

Такие тяжелые думы проходили одна за другой в голове бедного Британника, когда он, не торопясь, ленивым и тяжелым шагом, приближался к той части дворца, которая была отведена императрице Октавии и ее штату. Была одна минута, когда у него мелькнула мысль было о восстании; но он тотчас же прогнал ее от себя, как невозможную, несбыточную. А между тем, даже предчувствуя, что конец его не далек, сознавая, что его непричастность пороку не имеет никакого значения для тех богов, которым он с детства привык молиться, понимая, что ему не по силам нести бремя жизни, для него понятной и тяжелой, несмотря на все это, он оставался, однако ж, спокоен и не унывал, поддерживаемый духовно той искрой надежды, которую успело заронить в его душу новое слово Благой Вести.

Октавию Британник застал смотрящей с грустной улыбкой на лежавшую у нее на ладони золотую одесскую монету.

— Что ты так рассматриваешь эту монету? — спросил он сестру; — что интересного нашла ты в ней?

Взгляни сюда, — сказала ему Октавия, указывая на надпись Θεάν Οχταβιαν — богиня Октавия. — При взгляде на эту монету мне почему-то пришла мысль, что если и все остальные богини так же мало счастливы, как я, то уж не лучше ли быть простой смертной; не правда ли, Британник?

Но Британник на это ничего не ответил, а только улыбнулся. Он боялся начать говорить, зная, что может увлечься и выдать все, что у него было на душе, и этим еще более опечалить сестру?

— Что же ты ничего не скажешь мне, Британник? — спросила его, наконец, Октавия. — Что с тобой? Ты сегодня как-то особенно молчалив и задумчив?

— Сказать тебе, что со мной, Октавия, я не могу, — ответил Британник, и с жаром прибавил: — лучше скажи мне, что думаешь ты, смотря на все, что происходит вокруг нас, смотря на тех людей, какими мы окружены? Неужели добродетель стала пустым словом? Было же ведь время, когда римляне ставили ее высоко и чтили, а теперь, кто думает о ней, кто любит ее — разве только два-три философа, да еще, быть может, эти…