Изменить стиль страницы

Неожиданно прогремели выстрелы, один и другой. Они грохотом разнеслись по долине. «Война! Ага, наконец, Война!» «Джипы» все разом начали реветь. Дети с плачем припустились по улице. От реки к машинам мчались голые солдаты.

— Прячьтесь по домам. Застрелят. Прячьтесь по домам. Застрелят!

Зазвонил деревенский колокол. Вокруг «джипов» с автоматами наперевес забегали разом скинувшие с себя сонливость и теперь уже рассвирепевшие иностранные солдаты. Головная машина развернулась и, разбрасывая мелкие камешки, на полной скорости помчалась обратно в нашу деревню.

Обняв брата за плечи, я побежал с ним домой. Снова с еще большей силой вспыхнул страх — жара и духота еще сильнее разжигали его. Дрожа, готовые расплакаться, мы влетели в дом.

— Прячьтесь по домам! Случилось страшное. Прячьтесь, а то застрелят. Прячьтесь по домам! А то всех пере — стреляют.

Крича и ударяя в гонг, по улице мчались члены пожарной дружины. Еще один резкий звук ружейного выстрела и крики. Брат орал, словно его резали, и я насилу уволок его в темный подпол. Мы сидели, вдыхая задах плесневелой земли. Мать и сестры спрятались в лесу, я, сам еще ребенок, остался брату единственным защитником.

— Пойду в аптеку, спрошу, что случилось. Да пусти же ты! — сказал я ему.

— Не хочу! Не хочу! Не хочу! Убьют. Застрелят! Не хочу-у-у! — кричал брат. — Не хочу, не хочу, не хочу!

Я зажал ему рот рукой, он укусил меня. Тут и я взвыл.

— Не хочу-у-у-у! Не хочу! Не хочу-у-у, чтобы меня убили, не хочу-у-у, чтобы сожрали собаки!

— Дурак! Замолчи. Замолчи! Если не замолчишь, от меня еще получишь.

— Не хочу! Не хочу-у-у! Не хочу-у-у-у-у!

Я его ударил. И вдруг он наваливается на меня всей тяжестью и умолкает, будто умер. Потом, уткнувшись мне в колени, плачет. Мой собственный страх начинает расти. «Убьют и сожрут собаки! Убьют и растопчут эти огромные розовые иностранные солдаты, а собаки сожрут! Не хочу, не хочу, не хочу-у-у-у!»

Обняв друг друга, мы с братом, напуганные и измученные, тихо скулим, как больные зверьки. Я чувствую, как в животе у меня что-то бьется, точно пойманный заяц в руках, и подступает к горлу, но брат так плотно прижался ко мне, что я даже не могу отойти, чтобы меня вырвало. Деревенские, точно обреченные на смерть, мечутся в страхе. Члены пожарной дружины бьют и бьют в колокол. Сейчас начнутся убийства.

— Японцы, жители деревни, слушайте со вниманием! — раздался непривычный, усиленный громкоговорителем голос. Голос этот похож на голос императора в день поражения. — Кто-то из подростков из вашей деревни ранил нашего солдата, солдата оккупационных войск, и скрылся. Необходимо наказать этого отъявленного злоумышленника. Японцы, жители деревни, слушайте со вниманием! Вам надлежит немедленно и в полном составе собраться в школе. Те, кто останется прятаться в домах, как лица, нелояльные к оккупационным войскам, будут наказаны. Итак, собирайтесь в школе. Лицам, которые соберутся в школе и окажут нам помощь в поисках злоумышленника, мы не причиним никакого зла. Наш солдат получил ранение, но как христианин он великодушно прощает. Преступник будет арестован, его ждет, видимо, легкое наказание, однако он должен явиться с повинной. Люди, видевшие преступника, обязаны сообщить нам. Итак, собирайтесь в школе.

На деревенской улице стали появляться люди. Я поднял брата, вытер ему грязное от слез лицо и свое потер тыльной стороной ладони, и мы с ним вышли на улицу.

— Это переводчик. Важная птица, — объяснял эвакуированный, показывая на какого-то человека, но сейчас жители деревни не были расположены слушать его.

— Кто-нибудь из корейцев, это точно. Они с самого утра перепились, — говорил другой эвакуированный, снимавший второй этаж над мелочной лавкой у моста, — кому же еще быть.

Деревенские в страхе, обливаясь потом, со строгими замкнутыми лицами молча сходились на школьную спортивную площадку, сходились молча, хотя молчание было для них, объятых тревогой и стоявших под палящими лучами солнца на спортивной площадке в окружении солдат с автоматами наперевес, невыносимо. Вокруг тех, кто осмеливался говорить, тотчас собирались кучки людей. К одной из них присоединились и мы с братом.

В центре внимания был словоохотливый врач. Он оказывал помощь раненому.

— Напал один из Такадзё. Огнестрельного оружия у него не было, — повторял врач. — Он ударил бамбуковым ножом солдата, который приставал к девушке — ихней шаманке.

Меня пронзила острая радость. «Это Фуми. Солдат стал приставать к ней, а тот молодой парень с красивыми глазами ударил его ножом. Будь я на его месте, я бы сделал то же самое».

— Японцы, жители деревни, — снова заверещал противный сладкий голос.

От жары и радостного возбуждения я весь взмок. Откуда-то из самой глубины горла поднялся вздох облегчения, и я, обливаясь с головы до ног солнечными лучами, стал упиваться этим противно сладким голосом, теперь уже не звучавшим для меня тревожно и угрожающе. «Этот сухорукий из Такадзё, будь я на его месте, я сделал бы то же самое». Страха как не бывало.

— Японцы, жители деревни! — снова повторил переводчик, коверкая и унижая наш язык, как противный ушастый скворец. — Помогите нам. Сейчас мы обыскиваем ваши дома. Мы не собираемся нарушать вашу жизнь, жизнь добропорядочных граждан. Люди, знающие местонахождение преступника, должны сообщить…

— Ни за что им не найти, сколько б ни искали, — тихо сказал я брату. — Жители Такадзё знают лес как свои пять пальцев. И уж если кто спрячется, ни за что не найти.

— Да, уж, — сказал брат тоже тихо. — Лучше б мне только не видеть, как его поймают.

На повозках к школе привезли даже безвылазно сидевших в своих домах стариков, которых и мы-то, живя с ними в одной деревне, давным-давно забыли. Старики, горевшие любопытством, просили подвезти их поближе к «джипам» и пристально, не отрываясь, глазели на иностранных солдат.

— Японцы, жители деревни! — вновь и вновь разносился по долине вместе с металлическим треском микрофона противный голос. — Что же вы, помогайте нам! Люди, знающие, где преступник, приходите к нам и расскажите.

Взрослые, из тех, кто поактивнее, образовали в центре спортивной площадки кружок. Они совещались. Председательствовал один из эвакуированных. Я подошел послушать.

— Преступник, наверно, из Такадзё. А мы им никакого зла не делали, верно? — доказывает один. — Я помню, такое случалось, когда мы стояли в Китае. Если бывало нашего солдата ранят или убьют, то проучали мы по-страшному. Этот иностранец, который болтает по-японски, говорит, что наказание, мол, легкое. Врет он все! Убьют да еще хоронить не позволят, остальным в назидание. На войне всегда так. Поймают этого из Такадзё, живым ему не уйти.

— Думаешь, поймают? А может, и не поймают. Хотя если не поймают, нам несдобровать. Одного-двух из деревни обязательно расстреляют, как заложников, — говорит председательствующий, эвакуированный. — Да еще пойдут рыскать по лесу и найдут женщин, которые там спрятались, верно?

— Я не хочу подыхать за какого-то дурака из Такадзё, не хочу, чтобы мою жену насиловали.

— А может, стоит поймать, да и выдать его оккупационным войскам? Одним ударом двух зайцев, а? — сказал другой эвакуированный. — Эти такадзёсцы, они тихие, Не то что корейцы. Как домашняя скотина. Оккупационные войска уйдут, никто из них слова нам не скажет.

— Так и сделаем! — воскликнул председательствующий. — Происшествие случилось в деревне, верно? Значит, нужно, чтобы преступника поймали жители деревни и выдали его.

Кончив совещаться, представители деревни, расталкивая беспорядочно толпящихся людей, идут к «джипу». Они хотят сообщить через переводчика о своем решении. Они пытаются изобразить на своих застывших лицах улыбку, но в кислой улыбке растягиваются лишь их слюнявые губы.

«Это наша деревенская знать, люди, в чьих руках власть. Это они собираются продать своего односельчанина, — думал я, потрясенный. — Когда во время войны раскрыли, что в корейском поселке гонят самогон, корейцы не выдали ни одного из своих! Они не предали своих товарищей, когда дело шло просто о самогоне. А наши деревенские предают своего, такого же японца, как они. Спокойно улыбаясь, подходят к угрюмым великанам у „джипа“ и предают. Бесстыжие!»