— Бедняги. Бедняги. Затеять такое. Как потом Пак будет людям в глаза смотреть? Как потом Кан будет людям в глаза смотреть? Ай-яй-яй. Такое затеяли. Бедные корейцы… — чуть не плача причитает мать. — Бедняги, они все точно рехнулись…
«Сумасшедшие. И корейцы, и мать, и все — все сумасшедшие».
Обнявшись с братом, мы, хотя ноги у нас были грязные, залезли под москитную сетку. Мать сидела в кухне на корточках, обхватив голову руками.
— Что тебе говорил Кан?
— Сказал, что отдаст бабочек, которых мы ему подарили. Наверно, сиреневую. Ну и синюю, красную и черную. Я отдам ему крючок с перьями.
«И Кан сумасшедший. И мать сумасшедшая. И брат сумасшедший», — подумал я. Из подпола, все в рисовой шелухе, вылезли сестры и сели возле матери.
Кан был самым большим моим другом. Братья Пак тоже дружили со мной. Но теперь мы уже никогда не помиримся. Даже если мы и захотим помириться, не сможем, потому что кто-то из нас сделал то, чего нельзя было делать, а кто-то сказал об этом. Вдруг я почувствовал, что так же, как мать, хочу сказать обитателям корейского поселка: «Бедняги. Бедняги. Такое сотворить — как потом людям в глаза смотреть будете?» Мне все опротивело, и на сердце стало тяжело. Я не хотел плакать, слезы сами потекли. И текли долго-долго.
Еще когда был жив дед, еще с тех пор у нас в семье корейцев никогда не обижали. Это знал и Пак, знал и Кан.
— Ай-яй-яй. Бедняги, сотворить такое… — Меня раздражал хриплый от слез голос матери.
Взошло солнце, и деревенская улица высохла. Бессильные взрослые, пряча в улыбке смущение, начали толковать о понесенном ущербе. Сегодня они, наверно, весь день не будут работать.
Глава 3
Утром ребята вихрем носились по деревне и звонили в колокольчики, продавая специальный выпуск газеты. Голоса ребят лишь через какое-то время проникли в мою сонную голову.
— Сегодня придут оккупационные войска. Прячьте в горах женщин и детей!
Брат, весь красный и потный, спал, свернувшись калачиком. «Как блоха», — подумал я и убрал руку, которой стал было трясти его за плечо, чтобы разбудить.
Вернулись мать и старшая сестра, выходившие, наверно, на улицу еще до того, как я проснулся.
Я подумал: «Хоть бы дверь скрипела потише, а то еще разбудит брата».
Под полог просунула голову сестра и шепотом окликнула меня. «Знает ведь, что я не сплю», — недовольно подумал я и высунул голову в холодный упругий утренний воздух, в запах плесени, пропитавший кухню.
— Не успеешь проснуться, и сразу же вы лезете, — сказал я.
— Слушай, пойдем вместо мамы, а? — сказала сестра. — Прямо сейчас. Скоро придут американцы. Наши решили укрывать храмы бамбуком и соломой. А сверху набросаем коры…
— Это еще зачем?
— Если американцы найдут храмы, сожгут.
Я натянул штаны, вместо пояса подвязался широким лыком из коры бумажного дерева, надел рубаху и босиком вышел из дому.
Перед сельской управой уже толпились взрослые и ребята — человек десять. Ребята — все участники хора, который поет на праздниках в храмах нашей деревни. Их называют храмовыми детьми. Несколько лет назад я был старостой в этом хоре.
Из управы, вместе со служителем деревенского крематория вышел секретарь, таща за собой тележку. На ней лежали предметы, необходимые для предстоящей церемонии. Я сказал секретарю, что пришел вместо матери.
— Иди к храмовым детям. И учтите, работать молча, не галдеть, не то сдам вас оккупационным войскам, — сказал секретарь.
«Дерьмо! Уже пугает оккупационными войсками. Сам-то храбрец!» — подумал я с неприязнью. Но остальные дети, которые были младше меня, сразу же притихли и молча двинулись вслед за взрослыми. «Храбрецы», — подумал я со злостью.
В деревне три храма. Мы идем, чтобы укрыть их, превратив в нечто напоминающее монгольскую юрту. Первой мы укрываем Косин-сама — маленькую молельню, стоящую на холме. За ней следует храм Мисима-дзиндзя, почти все жители деревни — его прихожане. Храм слишком велик, и здесь мы действуем по-другому — длинными жердями забиваем ворота, чтобы проникнуть в храм было невозможно. Наконец, шествие жителей деревни во главе с секретарем управы направляется по дороге в верховья реки. Там, километрах в двух от нас, расположено горное селение Такадзё. В нем находится храм Такадзё-сама. Наши деревенские почти не общались с жителями Такадзё. Никто оттуда не шел на войну, потому что все мужчины оказывались негодными для военной службы. Мальчикам при рождении подрезали мышцу на левой руке, а некоторые так даже рождались с этим увечьем. Вообще-то в Такадзё жили всего пять семей, двадцать человек. Они были какими-то особыми людьми. Наши деревенские специально пошли в Такадзё, чтобы помочь им укрыть храм.
Неожиданно мы натолкнулись там на сопротивление.
Справа от каменной лестницы, ведущей к храму, — храмовая канцелярия. Взрослые, дети, служитель крематория уселись на мокрые еще от утренней росы ступени и стали ждать, пока настоятель переговорит с секретарем управы. И тут вдруг настоятель, взорвавшись, принялся кричать. Пожилой секретарь спокойно излагал ему предписания, полученные от властей.
— Там сказано, что нужно постараться, чтобы храмы не попались на глаза оккупационным войскам. Сказано, что жители деревни должны проявлять выдержку. Что здесь непонятного? Сказано, что нужно постараться укрыть храмы.
— Нельзя укрывать храм Такадзё-сама. Хоть он называется храмом, это не обычный храм! Мы не получаем денег ни от правительства, ни от префектуры. Жители сами содержат храм. И правительство нам не указ. Префектура тоже не указ. Храм Такадзё-сама жители содержат на свои деньги.
— Все храмы должны быть укрыты. Без всяких исключений. Такое указание.
— А вы не суйтесь к нам. Какие еще указания? — сказал настоятель. — Указания храму Такадзё-сама!
— Война проиграна. Божественный ветер[3] нам не помог. Его величество император теперь обыкновенный смертный. У Японии больше нет веры. И если война проиграна, если не стало богов, все это относится и к Такадзё-сама, как и ко всем остальным храмам.
— Что значит «относится»? — сказал настоятель. Он сказал это, напрягая жилы на шее, точно готовясь закричать голосом, который должен был привести в трепет всех нас — и взрослых, и детей. — Что значит «относится к Такадзё-сама»? Война проиграна. Его величество император не бог. У Японии больше нет веры. Поэтому «относится»? «Относится» потому, что Япония проиграла войну? Чужаки вы этакие! Такадзё-сама не имеет никакого касательства к войне, не имеет никакого касательства к Его величеству императору, не имеет никакого касательства к Японии! В этой деревне живут боги, поселившиеся здесь еще до того, как сюда пришли японцы, единственные оставшиеся в живых деревенские боги, появившиеся на Сикоку раньше, чем богиня Аматэрасу![4] Чужаки вы этакие, чужаки вы этакие! Эй, жители Такадзё, сюда! Посмотрите, что делается!
По обеим сторонам улицы уже стояли мужчины и женщины поселка, все по виду бедняки. У всех без исключения мужчин левая рука лежала за пазухой кимоно. Голые дети прятали левую руку за спину. Короткую ссохшуюся руку они поддерживали сзади здоровой правой рукой.
— Не затевайте беспорядков. Помните, во время войны к вам приезжали из жандармерии, приезжали из тайной полиции. Так что не затевайте беспорядков. Мы не собираемся делать зло вам, жителям Такадзё. — Секретарь управы обращался не к настоятелю, а к жителям поселка. Но они даже не повернули голов к секретарю, не обратили внимания и на наших, деревенских. Они молча смотрели на настоятеля.
— Жители Такадзё не имеют никакого касательства к войне. Не имеют никакого касательства к Его величеству императору. И вам, чужакам, нечего вмешиваться в наши дела. Вот и все, — сказал настоятель. — Господин секретарь говорит, чтобы мы не затевали беспорядков. Это пустые слова. Кто затевает беспорядки — давайте выясним.