Изменить стиль страницы

Еще драматичнее было письмо другой даме, тоже посягавшей на его время, внимание и участие: «Верите ли: звонок за звонком, кофею не дадут напиться... то приходят от студентов и от гимназий с просьбами читать, то с своими рукописями: прочтите, дескать, и пристройте в какой-нибудь журнал, вы-де со всеми редакциями знакомы, а я ни с одной не знаком, да и не хочу знаться. Верите ли, у меня накопилось до 30 писем — все ждут ответа, а я не могу отвечать. Думаю отдохнуть, развлечься, книгу прочесть — ничуть не бывало... Со знакомыми не мог увидеться, ни одного собственного дела не мог исправить... Поймите то, что у меня нет, нет ни одной минуты. А нервы расстроены и угрызения совести: “Что обо мне подумают те, которым я не отвечаю, что скажут”. Я Аксакову на самое интересное и нужное мне письмо вот уже 2 месяца не могу ответить. Верите ли, что я с детьми даже перестал говорить, гоню их от себя, вечно занятый, вечно расстроенный, и они говорят мне: “Не таков был ты прежде, папа”. — И всех-то я обозлил, все-то меня ненавидят...» А. Г. Достоевская, напротив, считала мужа образцовым отцом. «Первым вопросом, когда он приходил пить кофе, был: “Где дети?” Про Федю несколько раз говорил: “Если Федя умрет, я застрелюсь”». Она не поехала с Ф. М. в Москву, на пушкинские торжества, так как после смерти Алеши нельзя было и думать оставлять детей на одну няньку, а на путешествие всей семьей у них не хватило бы средств. Всю оставшуюся жизнь Анна Григорьевна считала свое отсутствие на пушкинском празднике величайшим лишением.

Три московские недели дорого дались не только Ф. М., но и его жене. Самые мрачные предположения приходили ей в голову: с ним случится припадок; еще не придя в себя, он пойдет по гостинице отыскивать ее, там его примут за помешанного и ославят по Москве, как сумасшедшего; некому будет оберегать его после припадка, и он будет доведен до какого-нибудь безумного поступка. Она просила московских знакомых быть начеку и в случае припадка вызвать ее телеграммой.

Но и в Петербурге было не легче. Достоевский отказывался от выступлений, а если бы принимал все предложения, то в одном только ноябре пришлось бы являться перед публикой восемь раз. «Согласитесь, что это невозможно, скажут — это самолюбие уверенное в себе чересчур уже слишком... Прибавлю еще, что я, в настоящую минуту, не завален, а задавлен работой», — писал он П. И. Вейнбергу в начале ноября.

И все же давал себя уговорить, выступал, читал Некрасова, отрывки из «Мертвых душ», из «Карамазовых», любимого своего «Пророка»; как всегда, ему восторженно аплодировали, подносили венки и провожали большой толпой до самого подъезда. «Восторженное отношение публики к его таланту, — радовалась жена писателя, — не могло не радовать Ф. М., и он чувствовал себя нравственно удовлетворенным. Пред чтением Ф. М. всегда боялся, что его слабый голос будет слышен лишь в передних рядах, и эта мысль его огорчала. Но нервное возбуждение Ф. М. в этих случаях было таково, что обычно слабый голос его звучал необыкновенно ясно и каждое слово было слышно во всех уголках большой залы».

Пресловутая раздражительность, обостренная впечатлительность и неодолимая мнительность Достоевского, о которых так много писали мемуаристы, имели, помимо болезненной нервности, одну причину: невозможность избавиться от всего, что мешало думать, читать, писать, то есть совершать главное дело своей жизни. Он жил в постоянном умственном напряжении, внутри кипела непрерывная работа, о которой не имеют понятия люди, чуждые писательству. «Это одно из тех бедствий, — замечал Страхов, — которыми сопровождается литературная карьера, бедствие иногда очень тяжелое и составляющее теневую сторону радостей творчества»67.

Последний год Достоевского вообще был временем сгущения событий. Он писал десятую книгу романа («Мальчики»), о благородных поступках школьников, об их пылких чувствах, о Коле Красоткине, курносом мальчике четырнадцати лет, который, прочитав всего один номер «Колокола» из отцовского шкафа, счел себя неисправимым социалистом («это коли все равны, у всех одно общее имение, нет браков, а религия и все законы как кому угодно»).

А в это самое время, 5 февраля 1880-го, другой «неисправимый социалист», 24-летний С. Н. Халтурин, русский рабочий из вятских крестьян, организовал взрыв в подвале Зимнего дворца, под столовой второго этажа, где должен был состояться дипломатический обед Александра II с принцем Гессенским. Проломленные перекрытия между этажами, выбитые окна, треснувшие стены, а главное, 11 погибших и 53 раненых караульных солдат Финляндского полка — таков был результат взрыва. Все погибшие нижние чины были героями Русскотурецкой войны. Император и его гость, пришедшие в столовую уже после взрыва, остались невредимы. Террор, как и обещал «Катехизис революционера», проник в самое сердце империи. За два месяца до теракта Достоевский писал Каткову (черновой вариант), защищая идеи и образы своего романа:

«Оглянитесь кругом, господа, эти взрывы — да вы после этого ничего не понимаете в современной действительности и не хотите понимать, а это уже хуже всего».

Контрмеры, которые продумывались правительством (среди них было и трудновыполнимое предложение выслать всех «социалистов» на Сахалин, блокировать остров военными кораблями, а высшие учебные заведения перевести в захолустные окраины, изолировав студенчество от народа), все равно ничего бы не дали. Общество было напугано, ожидало беспорядков, пожаров, взрывов; люди со средствами спешно уезжали за границу, зарывая в подвалах домов ценные вещи. Дворники, безотлучно стоявшие на своих местах, говорили, что нечто висит в воздухе и ожидается...

Неделю спустя после взрыва в Зимнем дворце указом Александра II была учреждена Верховная распорядительная комиссия по охране государственного порядка и общественного спокойствия, начальником которой назначался граф М. Т. Лорис-Меликов, наделенный полномочиями «принимать  вообще все меры», то есть «ловить и карать революционеров». «Да знает ли он, отчего все это происходит, твердо ли знает он причины?» — волновался  Достоевский,  читая  воззвание  графа

«К жителям столицы». Еще через неделю 25-летний террорист-одиночка, письмоводитель из города Слуцка Минской губернии, крещеный еврей И. О. Млодецкий, находившийся под надзором полиции, выстрелил в Лорис-Меликова средь бела дня, на углу Большой Морской и Почтамтской улиц, когда тот подъезжал в экипаже к парадному входу своего дома. У подъезда стояли двое часовых, экипаж конвоировали двое верховых казаков, вблизи дежурили городовые; а на глазах у них грязный оборвыш подскочил с правой стороны к графу и, уперев револьвер в его правый бок, ближе к бедру, выстрелил и тотчас выронил оружие. Граф уцелел (пуля лишь разорвала шинель и мундир), преступника схватили, избили, судили и через день повесили.

Достоевский, свалившийся в падучей в день покушения (еще не зная о нем), едва пришел в себя, когда его посетил издатель «Нового времени» А. С. Суворин. Состоялся, как записал в дневнике Суворин, разговор о взрывах, политических преступлениях и странном отношении к ним общества. Ф. М. нарисовал гостю жуткую картину — они стоят вдвоем у окон художественного магазина Дациаро на углу Невского проспекта и Адмиралтейской площади, разглядывают литографии в витрине и слышат, как к стоящему рядом незнакомцу подходит другой и говорит: «Сейчас Зимний дворец будет взорван. Я завел машину». Как быть? Идти во дворец предупреждать о взрыве? Обратиться в полицию, позвать городового?

«Вы пошли бы?» — спросил Достоевский Суворина. «Нет, не пошел бы...» — «И я бы не пошел. Почему? Ведь это ужас. Это преступление. Мы, может быть, могли бы предупредить. Я вот об этом думал до вашего прихода, набивая папиросы. Я перебрал все причины, которые заставляли бы меня это сделать. Причины основательные, солидные, и затем обдумал причины, которые не позволяли бы мне это сделать. Эти причины — прямо ничтожные. Просто боязнь прослыть доносчиком... Напечатают: Достоевский указал  преступников...  Мне бы либералы не простили. Они измучили бы меня, довели бы до отчаяния. Разве это нормально? У нас все ненормально, оттого все это происходит, и никто не знает, как поступить не только в самых трудных обстоятельствах, но и в самых простых»68. Меж тем именно на поддержку общества как на главную силу смотрел Лорис-Меликов, убежденный, что его «диктатура сердца» встретит поддержку всех честных людей, преданных государю и искренно любящих свою родину. «Лорис-Меликов — это последняя карта нашего правительства, если и это не удастся, то дело сойдется клином», — записал 15 февраля в своем дневнике генерал Киреев.