— Во вторник?

— Во вторник? Культурно-бытовая комиссия, комиссия по работе с отпускниками, делегатское собрание…

— В среду?

— Кружок текущей политики, завком, культкомиссия, производственная комиссия да еще открытое партийное собрание…

— А в четверг?

— Библиотечная комиссия, редколлегия стенгазеты и производственное собрание…

— В пятницу?

— В пятницу? В пятницу пустяки. Собрание уполномоченных по профлинии, заседание в культотделе да собрание рабочей молодежи.

— Суббота?

— Только бюро ячейки и шефское общество, даже в баню успел сходить.

— А в воскресенье что делал?

— На собраниях был. Утром собрание уполномоченных кооперации, а вечером собрание членов клуба… Да ты не думай, я на художественную часть не остался — ушел домой газеты читать.

— Какие газеты? — спросил Костомаров.

— За неделю газеты, по будням времени нет, — скромно ответил Шипулин.

Этот разговор шел при всех, и я не знал, то ли смеяться над подковырками Костомарова, то ли жалеть Шипулина.

Помаленечку все разошлись.

Ко мне с Климовым подошел Якушин.

— В клуб не пойдете? — пригласил он нас.

— А для чего идти-то? Не видали мы, как цыганочку пляшут? — сурово отозвался Климов.

— Уж мы лучше в пивнушку, — согласился с ним я.

На лестнице нам встретилась прежняя тройка — Жаренов, Жоржик и Витька.

— Пошли против своего… — злобно упрекнул нас Жаренов.

Климов резко обернулся, смерил взглядом всю троицу и докончил:

— Своего дерьма!

* * *

Лампочка скупо мигала под потолком. Глухая черная ночь обволакивала типографию.

Лестницы падают вниз, лестницы несутся вверх — типография живет.

Ночь. Идут годы. Часы отсчитывают секунды, годы проваливаются в прошлое. Еще одна ночь у реала.

Последняя ночь.

Недалеко от меня Климов: завтра, сосед, мы пожмем друг другу руки — простимся. Сзади меня Андриевич беседует с Якушиным: им попался трудный набор — таблицы. Тискает сегодня Архипка. Не придется тебе, брат, прописные мне подавать. Дежурный метранпаж Костомаров безучастно следит за версткой.

Мне холодно. Впервые на работе мои плечи пронизывает озноб.

И тишина. Почему тишина? Почему никто не звонит? Или мы растеряли все слова?

Последняя ночь. Завтра расчет, прощанье, пенсия: грызня со старухой, жилищное строительство, увиливание Валентины от стариковских расспросов… Скука!

Я бросил верстатку, вышел на лестницу, поглядел вниз, в пролет. Бездонный квадратный мрак не обещал жизни.

Я рванул дверь наборной, она широко распахнулась, звякнуло выпавшее стекло.

Мои сверстники и ученики, склонившиеся над кассами в грязных синих халатах, напоминали слабых синих воробьев, жадно клевавших тяжелые свинцовые буквы.

— Стой! — закричал я хриплым голосом. — Бросай работу!

— О чем разговор, Морозов? — удивленно поворачиваясь, спросил Костомаров.

— О смерти, — рассудительно ответил я.

Наборщики подошли ко мне. Я знал: скажи одно слово неправильно — меня засмеют. Надо было рубить так, чтобы каждый почувствовал на губах вкус крови.

— Вас губят, ребята, — начал я. — Вас губят, и я могу это доказать. Четыре десятка лет простоял я у реала и за все эти годы ни разу не обманул своего брата по работе…

— Что тебе нужно? — грубо крикнул Якушин.

— Мне нужно, чтобы меня слышала типография. Вас, ребята, хотят пустить по миру, а типографию уничтожить. Хотят уничтожить типографию… Я могу это доказать.

— Так говори, Морозов, говори до конца, я принимаю на себя ответственность за прогул, — раздельно произнес Костомаров глухим голосом.

— Нет! Пусть меня слышат все. Вся типография! Идем в ротационное! — крикнул я, выскочил за дверь и побежал вниз по лестнице.

За мной бежала только неслышная моя тень, кривляясь на стене с непонятными ужимками.

Минута прошла — я бежал один. Вдруг лестница наполнилась грохотом — наборное отделение, выкрикивая ругательства, догоняло меня.

Я уверен — такой поступок был возможен только в нашей типографии: расхлябанность, отсутствие дисциплины, попустительство администрации привели к тому, что целый цех разом бросил работу и побежал слушать старого сумасброда.

В ротационном отделении нас встретил густой заливистый храп.

Под столами, на ролях, в кучах срыва валяются люди.

Нельзя швыряться людьми. Работа в ротационном отделении начинается в три часа ночи, и семьдесят рабочих, приехавших с последним трамваем, досыпают два часа у машин.

— Приятели, вставай! Типография пропадает! — истошным голосом вопит Андриевич.

— Что пропадает?

— Где?

Печатники поднимаются и удивленно смотрят на наборщиков.

— Морозов скажет! — кричит Якушин. — Айда, Петрович, за котельщиками!

Вдвоем с Мишкой мы несемся в котельную. Там плеск — воды по колено и ругань.

— Ребята, наверх, в ротационную! — орет в дверях Мишка.

Мы поворачиваемся и торопимся обратно.

Ого! Да здесь собралась половина типографии. Мы поговорим, и кому-то станет жарко.

Слабый свет пробегает по лицам мигающими тенями — тревога, беспокойство, усталость, — спокойных лиц нет.

Климов поднимает грязную волосатую руку, угрожающе помахивает ею в воздухе и кричит:

— Слово предоставляется товарищу Владимиру Петровичу Морозову.

Я чувствую на себе пристальный горящий взгляд. Вглядываюсь. Костомаров смотрит на меня жесткими, настороженными глазами, потом складывает руки рупором у рта и кричит:

— Не проштрафись, старина!

И я заговорил.

— Эй, долго вы намерены прятать свои носы в воротники?

— Какие носы? Не мели чепухи!

— Типографию собираются прикрывать. Не слышали, голубчики, такой шутки?

Тревожные вопросы посыпались и забарабанили по мне, точно я тряс урожайную яблоню.

— Кто закрывает?

— Почему?

— Довели!

Вода в котле закипела. Надо осторожно приподнять крышку и дать улетучиться лишнему пару.

— Про сокращение слышали?

Все молчали.

— Пусть будет вам ведомо: сокращение — только начало. Типография умирает. Эй, наборщики, набор хорош?

— К ядреной матери! — дружным ревом ответили они.

— Эй, печатники, печать хороша?

— К ядреной матери! — согласились они с наборщиками.

— Фальцовщики! Переплетчики! Котельщики! Граверы! — поочередно окликал я рабочих, и все они отзывались о своей работе последними словами.

— Типография приносит убыток. Дело дней — прикрыть лавочку и прогнать всех на биржу… Не прячьте носы в воротники, высовывайте их наружу, дышите, дышите ими. Чувствуете? Пахнет безработицей. Сейчас пыль, завтра голод.

Похожий на раздраженного гусака, вытянул Жаренов свою шею и зашипел:

— Прижали самого — заговорил по-нашему.

— Нет, дурак, не по-вашему, — спокойно возразил я ему. — Не обо мне разговор. Я завтра же получу пенсию и заживу барином, а вот каково будет тебе.

Я почесал затылок и начал рубить сплеча:

— Неумелое хозяйствование разрушает типографию. В ротационном — Ермаковка, в котельной — половодье, в наборной — дискуссионный клуб… Вентиляция превосходная: до ноября естественным путем помещение проветривалось — добрая половина стекол в окнах была выбита. Мы, конечно, возроптали. Тогда окна наглухо застеклили, и теперь мы задыхаемся. Спецодежда — кто ее, товарищи, видел? А вот с праздниками у нас хорошо. Понадобилось красный уголок кумачом обтянуть, немедленно у нас Архипку с Гараськой откомандировали, пять дней парни в рабочее время уголок обтягивали… При таких порядках и типографию и директора…

Тут я завернул такое ругательство, что… Эх, да что там говорить, даже Жаренов крякнул.

После моих слов начался всамделишный митинг.

Каждый нашел что сказать.

Так их, так! Вот тебе, Клевцов! Вот тебе, Кукушка! Ругайтесь, ребята, ругайтесь, брань на вороту не виснет. Высовывайте носы из воротников. Сегодня брань идет на пользу и вам и типографии. Вода в котле опять перекипает. Так и надо! Пусть она зальет всю плиту — шипенье и вонь привлекут внимание хозяев.