* * *

И ещё один отцовский приятель сыграл решающую роль в судьбе Шолома: «почти нотариус» Арнольд из Подворок – пригорода Переяслава, – известный своим умом и честностью. Сокровище сокровищем, но какую огранку ему придать, как распорядиться судьбой столь одарённого богом подростка? – ломал голову Нохум. – Как его вывести в люди?

Арнольд сказал: «Что касается его писанины, то бог с ней. Выбросьте её на помойку. Такая писанина и бумаги не стоит. А если вы хотите, чтоб из малого вышел толк, отдайте его в уездное училище. После уездного перед ним все дороги открыты…» [23]

Одно «но»: училище было русским. Дядя Пиня твердил, что от уездного училища до перехода в христианство – один шаг: если вы отдаёте своих детей в уездное училище, то заранее смиритесь с тем, что они станут иноверцами. Дядя Пиня был, конечно, прав: вон сколько еврейских юношей после русского уездного крестилось и тем самым вычёркивало себя из еврейства (а измена вере – величайший грех перед богом и людьми, по выкрестам даже справляются панихиды, как по умершим, – прочитайте «Хаву» (1906), рассказ из цикла «Тевье-молочник», там убедительно описывается, как доброму, мудрому, всё понимающему и всё прощающему Тевье после ухода из семьи и крещения одной из дочерей пришлось скрепить своё разбитое родительское сердце, чтобы, проходя мимо, делать вид, что не видит и не слышит её), но и лишать талантливого ребёнка большого будущего, запирая его в тесном душном мирке еврейского местечка, где перспектив никаких, кроме покупать-продавать, тоже не хотелось. И Нохум Рабинович принял соломоново решение: он записал сына в уездное училище, но выговорил у директора право для Шолома не учиться по субботам и не присутствовать на уроках православного священника.

Так Шолом 4 сентября 1873 года стал «классником» уездного училища. На первых порах ему там пришлось несладко: он так плохо говорил и понимал по-русски, что над ним потешались все – и учитель, и соученики. Это было вдвойне унизительно оттого, что Шолом привык сам над всеми смеяться, а тут вдруг смеются на ним! И это не всё: «<…> школьные товарищи тоже не дремали. Как только кончались уроки и еврейские мальчики появлялись во дворе, их тут же торжественно валили на землю и, придерживая за руки и за ноги, – и всё это очень добродушно, – мазали их рты свиным салом. Приходя потом домой, удручённые, они никому не рассказывали, что с ними стряслось, опасаясь, как бы их не забрали из училища» [24] .

Зато дома теперь всё было по-другому: отец заявил мачехе, «<…> чтобы она не смела больше распоряжаться Шоломом. Другими детьми – пожалуйста, но только не Шоломом. Шолом – не то, что другие. Он должен учиться! Раз навсегда! – кричал отец. – Так я хочу. Так оно есть, так оно и будет!» [25]

И действительно, всё поменялось: мачеха больше не гоняла Шолома по разным поручениям, не приказывала поставить самовар, не заставляла сидеть с маленьким ребёнком (а кроме своих собственных, у Нохума и Ханы родились и общие дети). Отныне Шолом был освобождён даже от своих обязанностей в новом семейном предприятии: производстве кошерного вина из изюма. Содержанием заезжего двора прокормить семью было всё труднее, и отец Шолома открыл винный погреб («Продажа разных вин Южного берега» – гласила вывеска). В «фабрикации» вина участвовала вся семья, Шолом резал изюм. Какое-то время это дело приносило хорошую прибыль – большую, чем другие занятия Нохума Рабиновича, – до тех пор, пока по городу не пошёл слух, что Нохум Вевиков Рабинович жутко разбогател на вине, и ему не начали подражать другие: в Переяславе оказалось столько кошерного вина, что хватило бы евреям всего света на сто лет вперёд, и, конечно же, выручка семьи Шолома снизилась.

Предоставленный только себе и учёбе, Шолом учился так азартно и увлечённо, что уже вскоре отца вызвали в училище, чтобы сказать, что поскольку Шолом учится исключительно хорошо, то по закону его следует принять на казённый счёт, но поскольку он еврей, то ему можно назначить только «пенсию» в сумме ста двадцати рублей (в год или полгода, Шолом-Алейхем не помнит). Это была сенсация на весь Переяслав: еврейский «классник» получает от государства пенсию, такого ещё не бывало! «Ах, кто не видел тогда сияющего отца, тот вообще не видел счастливого человека» [26] . Собралась вся родня, отец и мачеха принимали поздравления. Шолом стал кормильцем семьи.

Что же касается писания, то, научившись читать по-русски, Шолом добрался и до мировой классики: прочитав «Робинзона Крузо», так впечатлился, что сел и написал на иврите «Еврейского Робинзона Крузо». На этот раз сам принёс своё произведение отцу, тот пришёл в восторг, показывал всем сочинение сына, и уже никто не сомневался, что Шолом, когда вырастет, станет только писателем – и никем другим.

За Шоломом даже закрепилось прозвище «Писатель» – правда, не из-за «Еврейского Робинзона», а по иному случаю. «Еврейский Робинзон», как и «Дщерь Сиона», оставались, по большому счёту, графоманскими попытками писать по-взрослому, по-книжному, там не было того Шолом-Алейхема, которого знает теперь весь мир. Настоящий Шолом-Алейхем, что подписал молитвенник кузена и составил словарь ругательств мачехи, сидел глубоко в Шоломе и ждал своего часа, вылезая, как «бес», как «болезнь», время от времени. Один раз «бес» показал себя в священный день субботы, когда не то что писать, вообще ничего делать нельзя: даже тушить свечи или ловить блоху. Шолом и сам не понимает, зачем это делает, чувствует только, что побелённые стены соседских домов и деревянные заборы так и просятся, чтобы на них что-нибудь нарисовали и написали. Не в силах удержать себя, Шолом достаёт из кармана кусочек мела, вот зачем, оказывается, накануне прихваченный из класса, рисует на стене человечка и своим красивым, круглым, каллиграфическим почерком пишет под рисунком: «Кто писал, не знаю, а я, дурак, читаю». И тут же чья-то тяжёлая рука хватает его за ухо. Дядя Пиня!

Дело приняло такой оборот, что Шолома чуть не выгнали из училища. И только уступив просьбам отца, Шолома – лучшего ученика в классе – оставили учиться. Но с тех пор все, и учителя, называли его либо «Художник», либо – растягивая слово до невозможного – «Писа-а-а-а-атель!»

* * *

Итак, никто уже не сомневался, что Шолом станет писателем, но на каком языке ему писать? Коллектор говорил: только на древнееврейском – иврите, языке Торы, Талмуда, великих еврейских философов и писателей Хаскалы. Арнольд из Подворок доводил: чтобы стать писателем мирового уровня, надо выбрать русский язык – язык Пушкина и Лермонтова, Гоголя и Тургенева, – а не тот, на котором читает маленький, рассеянный по миру народ. Был и третий язык, который никем не рассматривался в качестве альтернативы древнееврейскому или русскому, – идиш, или просто еврейский, разговорный еврейский язык. Возникший в Центральной и Восточной Европе в X–XIV веках на основе средненемецких диалектов, с обширными заимствованиями из древнееврейского и арамейского, а также из романских и славянских языков, идиш в глазах (вернее – ушах) просвещённой еврейской интеллигенции представлял собой чудовищную языковую смесь. Его называли «языком кухарок и прислуг», «жаргоном». Однако при этом все евреи – и тёмные, и просвещённые – в быту говорили только на идише. «Еврейский – да какой же это язык! Говорили-то, собственно, только по-еврейски, но что можно писать по-еврейски – никто не предполагал. “Жаргон” – чтиво для женщин, бабья утеха. Мужчина стеснялся и в руки брать еврейскую книгу: люди скажут – невежда» [27] .

Позже Шолом-Алейхем напишет: «Наш жаргон более пригоден для сатиры (для острословия), нежели любой другой, и происходит это благодаря технике языка: то неожиданный оборот, то вводное предложение, то имя, то какой-нибудь маленький штрих – и вот уже фраза зазвучала сатирически и вызывает невольно улыбку у читателей; а если ещё удаётся подражать речи каждого в отдельности, – что и говорить? Ведь почти каждый еврей говорит своим собственным языком, с присущей ему жестикуляцией, в разговоре шевелит руками, ногами, плечами (а какой еврей может во время беседы не размахивать отчаянно руками и не раскачиваться всем туловищем?)» [28] .