Он позвонил домой — просто так, просто, чтобы куда-нибудь позвонить из этого мертвого дома — трубку поднял Сапрыкин и бойко отрапортовал, что все в порядке: девицы лихие, шуруют вовсю, ему, Сапрыкину, приказано пить водку и ни во что не вмешиваться. Бабушка, Полина, Наталья уже выехали, то есть едут к нему.

— Так что я, согласно полученным указаниям, активно провожу политику невмешательства, — благодушно доложился Сапрыкин.

— За меня выпей, — попросил Николай и положил трубку.

Женщины вскоре прибыли. Николай по очереди обнялся с бабушкой, теткой, стараясь не дышать на них скверной, затем тетка под руку подвела бабушку к пьедесталу — и ничего не случилось: Серафима Никифоровна кивнула, словно обнаружила в гробу именно то, что собиралась увидеть, опустилась на ближайшую скамью и, стянув варежку, долго расстегивала негнущимися пальцами верхнюю пуговицу пальто. Растерянно постояв над нею, Николай обернулся навстречу Наталье — та, влетев в зал, на полпути к пьедесталу охнула, будто наткнулась на что-то, зажала ладошкой рот и с перекошенным лицом по дуге, стороной обошла гроб.

— Что, не очень-то, да? — прохрипел он, угадывая в своем голосе звероподобного санитара из морга и вместе с тем благодарный Наталье за нормальную, единственно человечью реакцию.

— Бог мой, — выдохнула Наталья, зажмурилась и отвернулась.

— Все нормально, все нормально, — свистящим полушепотом бормотала Полина, подходя к ним и лихорадочно пресекая панику, — все нормально. С косынкой — это ты молодец. А где венки? Надо нести, скоро двенадцать.

Они сходили за венками, потом Николай показал Наталье комнату с телефоном, где можно было курить, а сам подсел к бабушке.

— А Оленьку она не взяла, — посетовала бабушка на Наталью. — Тяжело, говорит, ребенку.

— Вот еще — ребенка сюда тащить! — морозить только, — с готовностью откликнулась тетка, на что бабушка согласно и обреченно кивнула, послушная и ненадежная, сама как заболевший ребенок. Николай тоже закивал, воспринимая их реплики как информацию о вчерашнем, уже отгремевшем споре.

Потихоньку стал приходить народ. Пришла неразлучная парочка, старинные мамины приятельницы — тетя Нина и тетя Шура, — они так и состарились на пару, пройдя сквозь неудачные замужества и короткий двадцатилетний период выращивания детей; пришли соседи по подъезду, грачанские старухи приехали, еще кто-то, потом — большой командой, человек семь явились его ребятки, послеармейская компания в полном сборе: постояли, потоптались и вышли в холл, где можно было курить. Николай вышел с ними, поздоровался со всеми за руку, прослушал сводку новогодних гулянок и возвратился к бабушке. В зале сидели и стояли человек двадцать. Маловато народу, подумал он с нарастающим ощущением провала… Бабушка о чем-то спросила, он ответил. Маловато, маловато народу. Надо было взять у Натальи пудреницу и припудрить эти багровые пятна на скулах, — впрочем, кому все это нужно, думал он, пожимая чьи-то руки, принимая соболезнования, поглядывая на часы, но и время застыло между двенадцатью и часом, никак не могло доплыть даже до середины. Вдруг как-то сразу, шаркающей тихой толпой запрудило зал — институт пришел, пояснила Полина бабушке, та кивнула и с любопытством стала разглядывать передние, близко надвинувшиеся ряды. Душно, сладостно запахло цветами, потом кто-то слева дыхнул на Николая куревом, он оглянулся — Наталья села рядом с ним на скамью родственников. Вид у нее был отчаянный, словно она на эшафот взошла, но Николай, которого позавчера еще вели к Полине задами, и к новому ее виду отнесся с невнимательным безразличием. В динамиках под потолком негромко, красиво играла органная музыка, оплакивая чью-то нездешнюю, замечательную кончину — музыка перетекала в сферах, а внизу, ближе к мощенному керамическими плитками полу, шаркали подошвы, шептались старухи, бродил надсадный простуженный кашель, и голые стены гулко разносили его по залу. Плотной толпой стояли мамины сослуживцы. Николай ревниво пытался определить — по лицам — насколько чудовищно превращение мамы в труп, но ничего не проглядывало в сослуживцах, кроме скованности и озабоченности надлежащим выражением лиц. Только у тех, кто впервые входил в зал, мелькало неодолимое тягостное любопытство, но вскорости оно утолялось, черты деревенели, и люди, толпой стоявшие у гроба, один за другим заражались обыденнейшим из чувств — скукой. Кто-то опускался на лавки, кто-то не смел, мужчины уходили курить, женщины — подышать свежим воздухом и выговориться. В общем, маялись все. Никто толком не знал, как должно держаться на этом странном мероприятии, обозначенном в рапортичке ритуального дома как «гражданская панихида» — на этом бессмысленном, явно вредном для нравственного здоровья людей коллективном просмотре трупа. Николай, оказавшийся почти в эпицентре смотрин, физически ощущал пустоту в себе и вокруг — голую, как стены зала, холодную серую пустоту. Хотелось спрятаться, переждать эти тягостные смотрины, и было неловко перед людьми, которые, должно быть, с лучшими чувствами шли сюда, с человечьими чувствами, но под сводами ритуального комбината немели и теперь стояли стесненно, пряча глаза, с неестественно напряженными лицами — нечаянные статисты бездушного, убогого действа. «Скорей бы все кончилось», — подумал Николай откровенно, но и время завязло в этой холодной, нечеловеческой пустоте.

Он ушел в комнату родственников, присел на диван с инвентарным номером на подлокотнике, огляделся. Нежилье надвинулось, по родственному обступило со всех сторон: стены без окон, голый стол, пепельница, два стула. Пустой, мутный графин на холодильнике. Цементный пол. Позапрошлогодний воздух. Холодный застойный запах курева.

А все-таки тут было легче, чем на людях.

Сидя на жестком серо-зеленом, с въевшейся в обивку известковой пылью диване, Николай безучастно проникался холодом нежилья и отдавал ему собственный бездушный холод. Разницы температур не ощущалось. Беззаконное, преступное тождество этого каменного мешка и существа, в прошлом теплокровного, казалось окончательным приговором. Он сжал лицо ладонями, закрыл глаза и в полыхнувшем свете увидел длиннорукого санитара, по-медвежьи топчущегося, колдующего над желтыми, оскаленными, распластанными на оцинкованных столах жмуриками; вдруг санитар воровато оглянулся — взгляды их встретились — и Николай, содрогнувшись, испуганно открыл глаза.

10

А потом время сдвинулось, разменяло «мертвый час» гражданской панихиды и пошло вперед рывками, толчками, словно механизм его застоялся и никак не настраивался на ровный тик-такающий бег. За порогом ритуального дома распахнулся морозный солнечный день, над крышами просиял роскошный клин чистого голубого неба. «Вона как прояснело-то на дорожку!» — пропел звонкий женский голос за спиной Николая; оцепенение спало, и даже в салоне катафалка, над утопающим в цветах гробом, ощущалось общее, не сказать радостное, но оживление. Двое сидевших напротив Николая парней, из тех, кто помогал нести гроб, возбужденно комментировали следование колонны по городу — автобусы и легковушки отстали, «лиазик» с траурной полосой по борту в одиночестве трусил накатанным маршрутом на кладбище. Слева от парней, придерживая на коленях горшочки с геранью, тихонько судачили о чем-то своем тетя Нина и тетя Шура; и сам Николай, захваченный общим азартом, с томлением уходящего навсегда смотрел на запруженные транспортом, заляпанные январским солнцем улицы, по которым в последний раз везли маму.

Сверху, с Семеновской горки, город мелькнул напоследок преображенным, чеканным, похожим на многопалубный многотрубный лайнер, на всех парах уплывающий вместе с белой рекой и белыми полями заречья в льдистые голубые дали — мелькнул видением и исчез. Пошли поля, черные перелески. За перелесками, далеко-далеко, красиво смотрелись серебристые конструкции нефтеперегонного комбината. В Николае, прильнувшем к сизому от солнца стеклу, на мгновенье шевельнулась стыдливая, недоверчивая благодарность к тому, в кого он не верил, но кто, кажется, лучше всех принял маму, кто ведал добром и светом, этой воистину чудесной переменой погоды, о какой даже он, сын своей матери, не смел для нее просить. Яркий слепящий свет заливал землю от края до края, снега пылали белизной, звонким голубым колоколом висело небо. В прозрачном воздухе высверкивали золотинки — то ли иней оседал, то ли мелкие, невидимые глазу снежинки — и горела вдали высокая, коптящая свеча нефтеперегонного факела.