Изменить стиль страницы

«Пришел в город — сколько домов, сколько дверей! Смотрел, смотрел, голова закружилась, упал…» — из сказки «Несмеяна царевна». Сколько в Ярославле-городе изразцов, сколько колоколен, крылец, галерей, башен, куполов! В розницу, группами, букетами — невозможно все разглядеть сразу, и, правда, упадешь от этакого изобилия.

Недалеко, на Волге же, музей на открытом воздухе, в Костромском Ипатьевском монастыре. Собраны в его стенах и около них с большой любовью баньки, амбары, мельница-ветрянка, церковка, изба. Для жизненности оставлены среди музея и жилые дома с яблонями и рябинами.

Дальше — Городец и Балахна, к которой уже подъезжали по «дороге» от «Золотых ворот». «Пути» привели туда же и ниже к междуречью Волги и Оки, к Дятловым горам, к Горькому. При впадении Оки в Волгу — Благовещенский монастырь и наша нижегородская желтая глина, которая так и потянется по крутому берегу с прослойкой белого алебастра.

До Мурома — деревни, посады сильно разукрашенные фигурным железом, где только можно. Окский белый песок, опять большая вода и соловьи в прибрежных кустах.

Муром на горах. Касимов на горах, весь в оврагах, лестницах, много петухов. Сохранились торговые ряды, приземистая круглая мечеть, память о полулегендарном хане Касиме, которого как своего верного человека Иван Грозный посылал сватать астраханскую царевну Темрюковну.

По берегу увесистые, прочные купецкие дома, перевернутые засмоленные лодки. Попала я в Касимов не водой и не посуху, а по воздуху, на маленьком кукурузнике с незакрывающейся дверью. Летел он так низко, что казалось, вот-вот зацепится за высокую елку. Вылетели из Москвы с чистого поля и сели около Касимова тоже в чистом поле…

Закончу «водяное кольцо» панорамой Серпухова, отсюда до Москвы — рукой подать.

Гуси, лебеди да журавли [25]

Читая блоковские весенние шахматовские стихи, забываешь о черных звездах его таланта.

— Как пройти в Шахматово?

— В Шахматово?.. Это в Барыньки-то? Недалеко. Идите до Осинок, а там через овраг или в обход леса.

Так мы и пошли по весенней раскисшей глине, миновали Осинки, миновали лес, мимо Гудина…

Тракторист показал:

— Вон туда!

Вот и камень, когда-то священный, водруженный на месте бывшей здесь усадьбы Бекетовых — Блоков. Сейчас — дважды священный Блоковский камень.

Еле зеленели бугры. Фиолетовые кусты, фиолетовая мокрая пашня, над ней яркие бусины: черно-зелено-белые сороки. Гудинская пашня, за ней деревня, через которую когда-то проходил тракт от Подсолнечной на Тараканово и, наверно, дальше, на Рогачево. Цвели первоцветы… «Весенняя таль». С особым удовольствием мы ходили по этим «блоковским» косогорам, по весенней грязи, где когда-то он ездил на белом коне, как былинный богатырь, знавший хорошо «живые лесные слова» заговоров:

Я могуч и велик ворожбою,
Но тебя уследить — не могу.
Полечу ли в эфир за тобою —
Ты цветешь на земном берегу.
Опускаюсь в цветущие степи —
Ты уходишь в вечерний закат…

Возвращались мы через глубокий овраг на Осинки.

Шахматово стоит за зубчатым лесом, за глубоким оврагом. Овраг в детстве — это уже само по себе волшебное место, где и «нежить», «немочь вод» и «забытые следы чьей-то глубины», и «нет конца лесным тропинкам». Когда мы шли, на дне его еще бежал весенний ручеек. Овраг был дикий и жуткий, росли крупные белые анемоны среди леса по его склонам.

Переходили мы этот овраг и летом, по натоптанной уже туристами тропе, везде цвели лесные колокольчики — гирляндами, на длинных стеблях.

За оврагом сирень, за сиренью дом. В доме мезонин. В мезонине поэт пропиливает «слуховое окошко», чтобы открылся кругозор, необъятный, неохватный глазом. Надо поворачивать голову, чтобы оглядеть шахматовские дали — бугры с языками леса, сползающими к долине маленькой речки Лутосни. Лучше всего на них любоваться с таракановского — аладьинского бугра, если ехать «к Блоку» от Новоселок по его любимому Рогачевскому шоссе. С него и начались мои пейзажи «блоковских мест», особенно весной.

О, весна без конца и без краю —
Без конца и без краю мечта!
Узнаю тебя, жизнь! Принимаю!
И приветствую звоном щита!

Вокруг Шахматова много озер и болот, среди них есть одно загадочное, приметное — знаменитое Бездонное озеро близ Сергеевки.

Белый конь чуть ступает усталой ногой,
Где бескрайняя зыбь залегла.

Так я нарисовала это озеро. Может, дед поэта ботаник Бекетов, вслед за Менделеевым, выбрал для жизни эти мокрые места, ценя болота как «кладовую влаги», нужную для буйного роста (очень, очень буйного здесь!) всяких трав на полях, во «рвах некошеных»; а поэт болото воспел влюбленно: «Полюби эту вечность болот…»

Во всех стихах поэта мы ценим и любим еще и недосказанное: дух шахматовских синих далей, оврагов, болот, полей ячменя, цветочных зарослей, журавлей — его Россию, нашу землю, с голубыми глазами соек по розовеющим весной березовым рощам. Это как бы душа его стихов. Поэтому так интересно ходить по «блоковским местам» — рисовать дороги, тропки, деревни, мемориальные места и все вокруг.

А рядом был шорох больших деревень
И жили спокойные люди.

Названия этих деревень чаще самые будничные:

Тараканово, Аладьино, Ивановское, Покровское, Михалево…

Лучше звучат: Шахматово — какие-то шахматы, шахи; Гудино — «гудок и гусли» из песен, Трехденево — три дня сказок; Новый Стан — что-то таборное; река Лутосня — сказочный Лутоня, Луток, Лутка, разновидность утки или лутьё — молодой липовый лес, годный для дранья лыка. Река эта — сейчас почти ручей — когда-то была шире, прорыла долину, разделила дали шахматовские и дали аладьинские, по ней даже лодки ходили. По берегам у Тараканова стоял Церковный лес. Чтобы попасть к невесте в Боблово, Блок должен был обязательно где-то переехать речку Лутосню.

В Боблове немыслимые заросли всякого бурьяна, с какими-то особыми красивыми голубыми цветами, очень жгучими, если их сорвать. Дикие крупные яблоки и очень крупная вкусная черемуха. Изрешеченная временем обширная рига-сарай. Бобловская седая березовая роща. И скачут кони…

На переднем мысленно видишь молодого Блока. Рисовать же этого я не стала, потому что в иллюстрациях (если вообще они могут быть) к лирическим стихам не требуется повторения слов, они должны лишь как-то следовать за стихами.

Блока я видела в мае 21-го года в Политехническом музее на вечере. В передних рядах сидели разодетые в вечерние платья дамы. Весь амфитеатром построенный зал был полон. Мы, вхутемасовцы, прорвались, конечно, без билетов, толпой, и стояли в проходе около эстрады.

Вот вышел Блок — любимый, обожаемый поэт моей юности. Вот — тишина в зале, и голос с «того света». И сам он, больной, уже был нездешним. Никто не кашлял, не чихал. Слова падали медленными каплями в тишину зала. Видно было, что ему говорить трудно, а нам слушать надо… и он читал. Худой, окаменелый. Но после этого вечера по-другому его стихи я и читать не могу, и слушать чье-либо чтение по-другому тягостно.

Только так — медленно, негромко, с оттяжкой конца строчки, последней буквы в строчке (если она гласная), монотонно, без точек и запятых, без концовки-закрепки… Последнее слово падало в бездонную пропасть памяти тех, кто его слушал.

Откуда Блок взял голос и ритмы для чтения своих стихов? Наверное, из былинных напевов, из народных причитов, заговоров, где каждое слово весит много. Этим поэт как бы зашифровывал свои страстные слова о звездах, любви и жизни.

вернуться

25

Впервые опубликовано: Гуси, лебеди да журавли. М.: Московский рабочий, 1983.