И вот в церкви, где Параскева лежала, вдруг ночью сами собой зажглись свечи и неслышно вошли два светлых ангела. Их Христос послал сказать, что город завтра погибнет, а ей уходить надобно. Параскева из гроба встала, выслушала их, громко заплакала и говорит: «Передайте Христу: если погубит он невинный город, то и я вместе с ним погибну».
И как ангелы ее ни уговаривали, как ни грозили, легла обратно в гроб, а свечи все потухли…
Ну, Христу жаль стало Параскеву, и утром он обрушил на проклятых сарацин страшный гром, огненные молнии и раскаленные камни. Однако всех побить не смог. Слишком много их было. Ворвался-таки сарацинский царь в город и решил увезти с собой святые мощи Параскевы. Вот тут-то великая верность ее и обозначилась!
Тридцать коней гроб ее тащили, да только он ни с места! Царь видит такое безнадежное дело и говорит: «Несите мне столько золота, сколько ваша святая весит, и оставляйте ее себе».
Принесли горожане все золото, какое было в городе, и стали на весах вешать. На одной чаше мощи, на другой — золото, да только золото перетягивает. Сняли часть золота. Опять перетягивает! И так снимали и снимали, пока на весах не осталось 15 золотых монет. Тем и откупились, и от разорения спаслись.
Вот какая история! Попробуй-ка, Егорий, житие Параскевы на клеймах написать, чтоб, кто ни глянул, словно в книге о ней прочитал.
Задумался Егорий. Ох и сложную работу Никодим задал! Ну, раз задал, значит, верит, что сделает.
Сначала поля иконы на 16 клейм, квадратов, значит, разделил и в каждый квадрат, с левого верхнего угла, стал всю историю Параскевы писать. Мелкий рисунок, сложный, самой маленькой кистью работает. А как до вступления сарацин в город дошел, вспомнил, как страшно горели избы в Двориках, как люди в дыму и огне метались, как кочевники их конями топтали и острыми саблями рубили. Все вспомнил, все, как было. Так и написал.
Обступили его мастера, а Никодим бороду задумчиво теребит.
— Да-а, — говорит, — навыдумывал ты, Егорий. В «Житие святых» такого не сказано.
— В жизни было, — тихо, но твердо отвечает Егорий.
— Да уж вижу, что было, потому как правдиво, будто с живца писано. Однако не любит церковь такие вольности. Велят, чтоб все по канону, по-старому было. Ох, влетит же нам, ребятушки! Только какие мы мастера будем, если ничего нового писать не станем, а только с прорисей, как бесталанные, срисовывать? Вон ведь все церкви разные, одна на другую не похожа, и нам грех одинаковыми иконами их украшать.
— А не боишься? — спрашивает осторожный Лука. — Слыхал небось, сколько еретиков в деревянных клетях сожгли?
— Слыхал, — спокойно отвечает Никодим, — и даже сам видел. Это ведь только сегодня помирать страшно, а когда-нибудь ничего. Авось пронесет…
Вдруг дверь настежь распахнулась, и вбегает какой-то человек в рваной рубахе. Голова в крови, в глазах ужас, лицо снега белей.
— Спасите, люди добрые! — хрипит. — Схороните, Христа ради!
— Да кто ты? — строго спрашивает Никодим. — Не вор ли ночной?
— Не вор я, не вор! Опричники за мной гонятся!
А на улице и впрямь топот лошадиный и крики злые совсем близко.
— Куда ж тебя деть-то? — всполошился Никодим. — Тут и схорониться-то негде!
А Егорий схватил мужика за руку и потащил его бегом в дальний угол, где разный материал для работы лежал.
— Закрой глаза живо! — приказал, а сам зачерпнул из лохани полные пригоршни разведенной извести и плеснул тому в лицо, а потом и всю одежду обрызгал. Не узнать стало мужика!
— На тебе мочало, — торопит Егорий, — и вози по стене, будто белишь.
А в распахнутую дверь уже опричники ворвались.
— Стой, нехристи! — гаркнул Никодим так громко, что под куполом ухнуло. — Куда в святой храм с оружием прете?! Прокляну!
— Тихо ты, мухомор, уймись! — огрызнулись опричники, однако за порог на всякий случай отступили. — Сказывай, куда беглого схоронил?
— Не видал я никакого беглого, да и где ему здесь хорониться-то? Ни комнатки тайной, ни подпола в храме нет.
— Куды ж он мог деться? — не верит старшой.
— Не знаю и не ведаю. Это уж ваша забота, соколики, а у нас своих полно.
— Да уж вижу ваши заботы! Стены голые, зато сами в краске по уши! — тычет пальцем в сторону беглого.
— Давно этого дуралея хочу из артели прогнать, — сердито говорит Никодим, — да кому блаженный нужен? Может, себе на службу возьмете?
— У нас своих дурней девать некуда! — загоготали стражники и убрались из храма.
Никодим без сил на лавку опустился.
— Ну, — говорит, — пронесло, кажись. А ты, Егорий, хитер, как лис седой! Мне до такой штуки век не додуматься. Эй, мил человек! Поди сюда! Да не бойся, брось мочало-то. Сказывай, за что они за тобой волками гнались? Чего натворил-то?
— Только того и натворил, что в Великом Новгороде родился, — отвечает беглец, а сам весь дергается и глазами дико поводит. — Приехал к нам сам государь, а с ним стрельцы, князья да опричники. Встретил государя архиепископ Пимен с крестами и чудотворными иконами.
А государь к кресту не подошел, а принялся в великой ярости Пимена хулить: «Ты, злочестивец, не крест в руке держишь, а меч острый и тем мечом хочешь сердце мое пронзить и державу нашу отдать королю литовскому Жигмонту Августу. Отныне ты не епископ, а волк, хищник и губитель!»
И тотчас повелел все церкви разграбить, взять казну, чудотворные иконы греческого письма, ризы золотые и колокола тоже. Потом сел на судилище и приказал привести всех новгородских бояр, детей их и жен и перед собой заставил пытать. До сих пор крик в ушах стоит!
— Ах ты, Господи, злодейство-то какое! — в ужасе крестится Никодим.
— Не все еще злодейство, — громко шепчет мужик, а у самого глаза, как у безумного, сделались. — Остальных повели на Волховский мост. Малых детей, еще молоком питающихся, к матерям веревками привязали, а мужьям камни на шею и с великой высоты в реку всех столкнули! Государевы же люди по Волхову в ладьях плавают с баграми, копьями и топорами и, кто со дна вверх всплывет, того насмерть забивают. Звери! Звери кровавые!! — зашелся беглец в крике и в страшных рыданиях.
Бьется на полу, как в лихорадке, а мастера от ужаса будто каменные стоят.
— Выпей водицы, милый, — плачет Никодим, — ну что ж ты так убиваешься, сынок?
Дали ему воды, а он ее ко рту дрожащими руками поднести не может, всю на рубаху расплескал.
— И так пять недель подряд предавали страшной смерти по тысяче человек, а когда уставали, то по пятьсот только забивали. Потом собрал самодержец всех, кто жив остался, перед собой поставил, оглядел кротким оком и говорит: «Вся пролитая кровь взыщется с изменника Пимена. А вы ни о чем не скорбите и живите с благодарностью». И отпустил всех, а Пимена с попами и опальными людьми вроде меня приказал в Москву везти в деревянных клетях и головы рубить, другим в назиданье. А я вот чудом убег…
Кончил бедолага свой страшный рассказ, обхватил голову руками и затих.
— Куда ж ты теперь, милый? — обнял горемыку Никодим.
— В степи за Волгу подамся, — угрюмо отвечает тот, — слыхал, хоронятся там беглые со всей Руси.
Собрали ему мастера кое-какую одежонку и еды, сколько у кого было. Поклонился он всем низко в пояс и ушел в ночь.
Вот уж и лики на иконах мастера написали. Теперь оживки класть надо. Все места выступающие — скулы, подбородки, лбы, кончики пальцев, складки одежды — белыми штришками оживили, и стали доски не плоскими, а с глубиной. Никодим сам в последний раз все строго осмотрел, подправил где надо, перекрестился и говорит:
— Все, мастера. Кончили мы иконостас с божьей помощью. Вроде не осрамились, а? Давайте олифить теперь. А ты, Егорий, ступай за мной.
Привел его в сарай, что на дворе стоял, дверь на щеколду закрыл, достал из-под полы маленький холщовый мешочек.
— Что это, отец Никодим?
— Тебе одному, как лучшему ученику, секрет раскрою, — шепчет. — Однако клянись, что с собой в могилу тайну не возьмешь, другому мастеру передашь.
— Клянусь, — торжественно говорит Егорий и крест целует.
Никодим мешочек развязал и на стол какие-то маленькие рыжеватые камешки высыпал.
— Янтарь это, камень драгоценный, — шепчет. — Растолки его сейчас в ступе и в олифу высыпь. От янтаря она сверкать начнет.
Егорий так и сделал. Растолок камешки и высыпал блестящий песок в олифу. Будто искры золотые в ней загорелись!
Вернулись в храм, и все иконы, лежащие на столах, густо этой тайной олифой залили. Краски под блестящей олифой засверкали в сто крат ярче, будто изнутри солнечный свет брызнул!
Стоят вокруг мастера, молча на красоту любуются.
— Ну, чего примолкли? — щурится Никодим. — Прощаетесь? Правильно, теперь эта работа своей жизнью зажила. Сам каждый раз как с детьми расстаюсь. Одно утешает: красота эта людей радовать будет. А ты, Лука, мастеров порадуй. Выдай всем кормовые за полгода, кто сколько заработал.
Повел Лука всех в кладовую, достал свою толстую книгу, где записывал, кто что делал, и стал жалованье делить. Подмастерьям по пуду ржаной муки и овса выдал, а мастерам — по два пуда муки, два ведра пива и по ведру меда. А особо искусным полпуда соли добавил. И Егорий среди них был.
Три дня отдыху всей артели Никодим дал, чтоб своим хозяйствам помогли, огороды вспахали, избы подлатали, ну и просто в семье побыли. А сам слег. Будто все силы в свершенную работу перетекли, а ему только душа усталая осталась.
Егорий маялся-маялся без дела и пошел за реку лесом подышать.
Ах, какая зеленая тишина за Москвой-рекой! До самого небесного купола покой землю заполнил. Отодвинулся далеко назад огромный город со своими стенами, заборами, крепкими воротами. Исчез, будто и не было его никогда, безумный, кровавый царь, отлетели тревожные думы.
Стоит Егорий один в голубом воздухе, а внутри такая легкость радостная, какая только в детстве бывает.
Кое-где, на солнечных пригорках, мать-и-мачеха в желтенькие платочки нарядилась, а березки в нежных, светлых листочках, издалека на детские пушистые головки похожи.