Здесь распевщики зубрили крюковую грамоту и прочие премудрости, а жили неподалеку — в кельях Рождественского монастыря. Там и кормились с монахами в общей трапезной и помогали игумену в богослужении.
Егорка приглянулся Луке, и подумывал он о том, чтобы оставить его при себе, но с самого начала баловать мальца не хотел. Потому-то сразу от протопопа препроводил он его в монастырь и сдал игумену.
Симон приветил Егорку, подозвал к себе и, поставив его между колен, стал по-отечески расспрашивать, откуда он, да как попал к старцу, и что видел, скитаясь с ним по Руси.
Ровный голос игумена и теплота, струившаяся из его глаз, расположили Егорку. Он стал рассказывать о себе, не таясь.
Симон слушал его внимательно и серьезно, как взрослого, не перебивал и не поучал, и это еще больше разохотило мальца.
Игумен порадовался, встретив душу нежную и неиспорченную, и, кликнув монастырского служку, велел отвести Егорку в келью, где уже обитали четверо других учеников Луки, а сам, оставшись наедине с дьяконом, стал показывать ему новые крюковые записи, недавно доставленные из Киева от митрополита Матфея.
Сам он крюковому письму не разумел, хоть и был
начитан не в одном только русском языке, но и в ромейском и в латинском, и с удовлетворением наблюдал за тем, как оживился Лука, как, жадно схватив записи, пробежал их быстрым взглядом и забубнил себе под нос, выделяя то одни, то другие лады. Потом вскинул глаза на Симона и сказал, что записи новые, но что у него есть такие же, написанные им самим, только лучше.
— Как это? — удивился игумен.
— Ромейский распев, — сказал Лука, — постоянен и не допускает ничего нового. Он словно лед на реке, но ведь под ним и в самые суровые холода течет живая струя.
— Объясни, — сказал игумен.
— Ромеи, дав нам веру, хотят, дабы мы следовали ей во всем, яко слепцы.
— Все мы слепы и веруем. Вера дарует нам свет и единую истину.
— Все так, — согласно кивнул дьякон. — Однако каждому из народов, населяющих мир сей, дарован не токмо свой язык, дабы общаться друг с другом, но и душа. И через душу познаем мы величие бога. И в этом есть его мудрость... Так почто же вкладывать в разверстую грудь нашу чужую душу и говорить при этом: сие токмо истина?..
— Вотще, — возразил Симон, — мы же правим литургию не по-ромейски, а на своем языке.
— Так почто распева своего не слышим? — хитро улыбнулся Лука. — Тебе, отче, один шаг остался — шагни его.
— Нешто бесовские распевы наши повторять в храме божьем?
— А ромейские?..
— Так от веку заведено.
— Худо слушаешь, отче, — сказал дьякон с грустью. — Давно уж поем мы по-новому, да признаться в том страшно... А кондак в память князей Бориса и Глеба? Будто и его ромеи выдумали... Слабо им — кишка тонка... Не-ет, не пристало нам кланяться чужестранцам, когда свое под боком. И наши распевы еще ох как зазвучат, отче, дай только срок!..
— Верно говорят, богохульник ты!
— То — пустое. А вот послушай-ко...
И, отставив ногу, Лука загудел громоподобным басом:
— Тво-я побе-ди-тель-на-я дес-ни-ца бо-го-леп-но в кре-пос-ти про-сла-ви-тся-а-а...
— Хватит, хватит, — замахал руками Симон и заткнул уши.
— Что, игумен? — улыбнулся Лука. — Прохватило?
— Бес ты. И отколь глас в тебе такой трубный?
— От бога.
— Того и гляди, иноки сбегутся ко всенощной...
— У твоих иноков уши от лени заложило.
— Слушал я тебя в церкви — шибко. Да в келье попрохвастистее будет. Бес, как есть бес...
— Каков же я бес, коли гимны пою! — засмеялся Лука, и щурясь с хитрецой, подмигнул игумену.
Симон сказал:
— Богохульник ты — ладно. Да отроков почто смущать?
— В них, отец святой, вся моя надёжа. Не смущаю я их, а учу. После меня умножат они славу русского распева, дай срок.
Тут беседу их прервал запыхавшийся чернец.
— Княже к нам пожаловал! — крикнул он с порога.
А Всеволод, уже отстраняя чернеца, вступал в келыо.
Симон поднялся со скамьи, выпрямился; дьякон упал на колени.
— Встань, — приказал ему князь, сам сел на лавку.
Игумен про себя отметил: лицо у князя усталое, серое, под глазами набухли нездоровые мешки.
За окнами синели долгие летние сумерки. Где-то далеко вспыхивали и гасли бесшумные зарницы.
Всеволод пошевелился.
— Оставь нас, дьякон, — сказал он. — Хощу говорить с игуменом наедине.
Лука приложился к руке Симона, поклонился князю и вышел.
— Нынче был я за Шедакшей, — проговорил Всеволод, — навестил княгиню в ее уединении.
— Зело страждет матушка? — подался вперед Симон.
Вот уже два года, как слегла Мария и не встает. А до того три года мучилась болями в позвоночнике. Каких только ни привозили к ней лечцов, были и бабки-знахарки — всё напрасно. Весною свезли ее в загородный терем за рекою Шедакшей, что на Юрьевецкой дороге. Место красивое, уединенное, рядом лес, под ок нами — озерцо, лебеди плавают. Но ничто не радовало княгиню. Стала она капризной — то, другое ей не так. Все стены в опочивальне увешала иконами, монахини слетелись в терем со всех сторон.
Будучи духовником Марии, Симон навещал ее часто, исповедовал, утешал, как мог. Но была княгиня скрытна и неразговорчива и сердца духовнику не открывала. Одни только сыновья, собираясь вместе, приносили ей облегчение. В те редкие дни, когда бывали они в гостях у матери, лицо ее, исхудавшее за время болезни, озарялось светом, и на губах появлялось подобие улыбки. Но и эта радость была недолга: Константин с Юрием часто ссорились и разъезжались поодиночке. Мария видела это, страдала и упрекала Всеволода, считая его виновником учинившегося разлада.
Симон знал, что именно это больше всего мучит князя, и смутно догадывался о причине его приезда. Уже не раз вставал он между сынами и призывал их образумиться. Сперва и ему казалось: молодые петухи, подерутся — помирятся, но теперь и он стал задумываться и понял, что так беспокоит Всеволода: отдаст
им в руки князь в поту и крови собранное отцом Юрием Долгоруким, братьями Андреем и Михалкой и им самим. Тут задумаешься, тут не одну ночь просидишь без сна. Шутка ли, когда дни твои уже на исходе!..
— Поезжай ко княгине, Симон, — сказал Всеволод. — Нынче снова котору затеяли мои сыновья, Мария в беспамятстве...
Нелегко выговаривал слова эти князь.
— А ты как же? — удивился игумен.
— Кузьму Ратьшича в Киев снаряжать буду — Роман своевольничает.
— Сызнова за свое?
Князь не ответил, встал.
— Благослови, отче.
— Господь с тобой, — перекрестил его Симон. Глядя вслед уходящему князю, вздохнул: «Тяжела ноша твоя, Всеволоде» — и стал собираться в дорогу.
4
Нелегко, ох как нелегко ужиться двум взрослым княжичам в одном тереме!
У себя-то во Владимире в крепкой узде держал своих сынов Всеволод. А едва только выехали они из Марьиных ворот на Юрьевецкую дорогу, тут все и началось. Слово за слово — начинали с пустяков, а когда показался над Шедакшей материн терем, глядели друг на друга волками.
Жена Константина Агафья встречала княжичей на красном крыльце. Кланялась обоим, на мужа глядела счастливыми глазами. Юрий хмуро протопал мимо, Константин обнял жену.
— Что это братец неласковый? — спросила Агафья.
— Пчела в ино место ужалила, — беззлобно отвечал муж.
Юрий задержался на гульбище, палючим взглядом ожег брата.
— Ты, Агафья, ступай покуда, — сказал он, — мне с Константином договорить надобно...
Агафья посмотрела на него с мольбой:
— О чем договорить-то, Юрьюшка? Чай, за дорогу наговорились...
— Не твово ума дело, — оборвал ее Юрий. — Ступай!
— Погоди, — остановил жену Константин. Брату спокойно сказал:
— Уймись, брате.
Лицо Юрия ожесточилось.
— Ступай! — дернул он Агафью за руку. — Кому велено?