Задумчивость Каники никого не удивила, она была ему свойственна. Вряд ли, однако, кто-нибудь, кроме меня, догадывался, о чем он задумывался, и какая война с самим собой происходила, едва замеченная через раскосые щелочки глаз.

Вот он вздохнул глубоко, поднял кружку, держа обеими руками, и осушил залпом, словно за чье-то здоровье. Потом, не отрывая глаз от дождя за дверью, на ощупь поставил посудину около чурбака, на котором сидел, - а потом, будто стряхнув с себя оцепенение, включился в разговор, подтрунивая над шутником Дандой, - тот рассказывал о какой-то своей проделке еще в бытность в отцовском доме.

Какое-то решение было принято. Я была уверена, что узнаю об этом скоро.

Однако не сразу. Сначала он еще раз пропал дней на десять - помню, вернулся с огромным ворохом всякой одежды, принарядил нас, окончательно оборвавшихся, остальное отдал Пепе. Потом еще с неделю выжидал перерыва в зарядивших ливнях. Когда небо прояснилось, он снова засобирался. Но в этот раз не так, как обычно.

Было прохладное утро с небом, точно вымытым прошедшими ливнями. Еще накануне он попросил меня выстирать и зачинить ему одежду: штаны, вышитую рубаху и пестрый головной платок. Наутро побрился направленным на камне ножом, спрятал его где-то в складках широкой, враспояску, одежды. Затянул платок вокруг головы, перекинул через плечо котомку и пошел, не взяв ни ружья, ни мачете.

Я прошла с ним вниз к ручью шагов двадцать и остановила - полюбоваться. Низко надвинутая на лоб повязка - концы свисали с левого виска - сделали совсем неузнаваемым его скуластое лицо.

- Филомено, брат мой, ты не хочешь, чтобы она тебя узнала?

Покачал головой:

- Она меня узнает все равно. Хорошо, если бы не узнали другие.

- Это опасно.

- Не больше, чем все остальное.

- Ты вернешься?

- Когда я это знал?

- Брат, пусть хранит Элегуа твою судьбу.

Больше мне нечего было ему сказать, разве что проследить за мельканием пятен в зелени на другом берегу ручья.

Вернулся он неожиданно быстро. Полуголый, с непокрытой головой, иссеченный вновь начавшимся косым ливнем. Он вошел и сел - не произнося ни слова, будто не понимая, куда и зачем пришел, глядя на нас глазами до того широко открытыми, что не поверила бы, если бы не видела сама, и не замечая ничего вокруг. В этих глазах кипела адская смола, бушевали смятение и растерянность.

Факундо молча полез за посудиной с ромом, припрятанной в самом дальнем углу, едва не силой влил куму в рот добрый глоток. Я засуетилась с растиранием и одеялом: бедняга совсем окоченел. Срочно требовалось чем-то его подкрепить, и пока закипал бульон, сдобренный зеленью и лимонным соком, моя голова прямо вспухала: что? Что могло так выбить из равновесия непрошибаемого Каники? Видел он ее или нет и что там, черт возьми, случилось?

Меж тем Филомено согрелся, попросил закурить, взгляд стал осмысленным. Он как будто наконец понял, где он и с кем он. Тут-то Факундо сгреб его в могучие объятия и пророкотал:

- Давай, куманек, рассказывай. Рассказывай все, иначе душа у тебя лопнет, как горшок с бражкой.

Итак, воскресным днем Каники затерялся в пестрой ораве кучеров, лакеев, горничных, судачивших, смеявшихся, строивших куры на площади перед кафедральным собором Тринидада в ожидании хозяев, отмаливавших недельные грехи. Каким чудом его не узнали, не могу сказать; но это точно было чудо. Завалясь на истоптанную травку под кустом у коновязи и закрыв лицо концами платка, он наслушался о себе довольно всякого вздора пополам с правдой, - а сам поглядывал то на церковную дверь, то на знакомую коляску с откидным верхом, где на козлах дремал старик Хуан, давний приятель.

Наконец кончилась месса, кончилась и проповедь. Белые господа кучками стали выходить из церкви, в сопровождении горничных и камердинеров, несших молитвенные принадлежности. В толпе слуг возникла суматоха, кучера побежали к облучкам, лакеи - к запяткам, горничные - к госпожам, и в этой-то суматохе Филомено тихонько поднялся и прошмыгнул куда ему было надо. Там несколько дам в мантильях чинно беседовали между собой, и позади каждой стояла негритянка с ковриком для коленопреклонения и молитвенником. Разговор и там шел о нем.

... - совсем, совсем обнаглел! Он наведался в Топес на днях и поджег склад табака дона Иньиго Вентуры. Убытков было на тысячу с лишним песо. Честное слово, милая, я за тебя боюсь. Что, если он вздумает когда-нибудь тебя убить? Симарроны всегда пакостят хозяевам в первую очередь, а ты, дитя, так беззащитна в своем доме, одна-одинешенька с неграми!

Каники не упускал ни звука - хотя к случаю в Топесе не имел никакого касательства. А вот он, голос, заставивший его вздрогнуть:

- Донья Каридад, неисповедимы пути господни. Когда-то он был добрым слугой. Не знаю, что толкнуло его на дурной путь. Но я его не боюсь, потому что не причиняла ему зла.

- Ничего не значит, сеньорита! Он причинял зло многим людям, не знавшим о его существовании до поры.

Дамы, занятые разговором, не обращали на него внимания. Не то старуха, стоявшая за спиной молодой девушки в черном, худая, костлявая старуха с молодыми пронзительными глазами. Филомено, не задерживаясь прошел мимо, словно занятый делом, и старуха проводила его взглядом. Эта старуха была Ма Ирене, а белокурая девушка в трауре - его хозяйка, донья Марисели.

В глухой послеполуночный час, когда вечерняя луна уже скатилась в долину и не успела подняться с другой стороны, Каники прокрался по темному проулку, перемахнул через ограду и постучал в закрытое ставнями окошко. Он знал, что его должны ожидать.

Действительно, ставня открылась беззвучно и тут же плотно закрылась, едва гибкое тело перекинулось через подоконник. Ма Ирене - кому ж еще быть! - сдернула платок с затемненного фонаря.

- Ты пришел, - сказала она. - Давно я тебя жду. Рассказывай, бродяга.

- Ты все уже слышала, - отвечал он, усевшись на несмятую лежанку: бабка, похоже, не собиралась спать в ту ночь. Она захлопотала около шкафа, ставя перед ночным гостем тарелки, кофейник и стакан.

- Подкрепись, - сказала она. - Донья Августа умерла прошлой зимой в холерное поветрие.

- Знаю, - кивнул Филомено. - На "Сарагосу" пришло письмо, я его видел. В нем объявлялось, что наследницей и моей хозяйкой становится нинья. Это так?

- Да.

- А что было с тобой, бабушка? Что за глупости болтают по всей округе, что ты вышла из могилы?

Старуха беззвучно усмехнулась.

- Э, сынок! Я-то ведь тоже заболела тогда. Не знаю, сколько мне лет, душа плохо держится в таком ветхом теле, - видно, отлучилась погулять. Вот меня и сочли мертвой и бросили в общую яму на негритянском конце кладбища. Только старость живуча, милый: вечером меня отнесли, за ночь отлежалась на свежем воздухе, да и выбралась из ямы. Мор-то был большой, и могилу держали полузасыпанной; вылезла и домой приковыляла. Еще пускать не хотели, вот какие дела! А донья Августа - ей ведь не было сорока пяти. Как убивалась нинья! Худо остаться сначала без матери, а потом и вовсе одной.

Филомено отодвинул стакан и слушал внимательно.

- Да, одинешенька! Нет, дон Лоренсо не умер. Но только он с дочкой плохо ладил всегда, а без матери и вовсе. Поругались они и разъехались. Он оставил Марисели материно приданое - сахарное имение в Касильде, всех негров, что там работают, сколько-то денег, и от себя - этот дом со службами и челядью и мастерскую в городе. Она живет, ни в чем не нуждаясь, - но во всем доме лишь она одна и негры.

- А сеньор?

- Он сюда ни ногой, хотя живет в городе поблизости.

- А жених?

- Племянник доньи Августы? На похороны тетки не приехал, но как только услышал о ссоре ниньи с отцом и что она живет одна - прилетел вместе с матерью. Донья Елена мастерица петь: твоя мать - моя родная сестра, а ты теперь совсем сирота, и неприлично такой молоденькой жить одной.

- И что?

- Ничего; знаешь, нинья с чудинкой, но без глупинки. Женишок просвистел в Гаване все денежки - учился там, учился, неизвестно чему выучился, но приехал без гроша, разинув рот на жирный кусок.