Изменить стиль страницы

Взгляд свой она тут же остановила на мне; один я заметил его, почувствовал самой глубиной души так, что вздрогнул. Чувства переполняли меня, я понимал: танцует она лишь для меня, услада даруется мне, прочим оставлена работа. Между нами возник тайный сговор и стало неважным, что переходы её от столика к столику сопровождались истеричными посвистами спровоцированных ею самцов, если вдруг шёлковым шарфом свивалась она вокруг кого-то из них или же, изогнувшись навзничь, касалась головою колен какого-нибудь состарившегося и впадавшего при том в транс волокиты — танцевала она для меня одного и никто не смог бы меня в том разубедить. Если же глаза её и находили украдкой мои, то единственно с тем, чтобы удостовериться, что ничего из проделанного ею не ускользнуло от моего внимания. Один лишь раз приблизилась она к моему столику, посотрясала передо мной, как бы подтрунивая, всем напоминавшими гремучих змей, во всём вторившими ей в танце руками и нарочито удалилась, подчеркнуто шаловливая и насмешливая; предпочтения ни чуть, но я принц её и властитель, позволявший низам пьянеть от созерцания её красоты, покуда та не скрылась за служебной дверью.

Пьеретта всё видела.

— Дружище, тебе достался счастливый билетик, впервые она, танцуя, улыбалась.

— Вы так думаете? — спросил я, лицемеря. — Она на меня даже не взглянула.

— Тебе, малыш, очки нужны!

— У меня уже есть, я в них читаю…

— Только, верно, не в душах.

— Браво, Пьеретта, вы и стихами, при желании, готовы говорить.

— Обычно в ней боль какая-то живёт, она её за безразличием прячет, но я то знаю, как страшно газели бродить перед пожирающими глазами львов. Тебе бы каждый вечер приходить, нужную среду бы создавал.

Я поднялся. Пьеретта накрыла мою руку своей:

— Она ушла уже.

— Да, я в туалет, — ответил я, почувствовав себя уличённым.

— Ну, конечно, — усмехнулась она в ответ.

К полуночи ей стало понятно, что мне уже лучше бы откланяться.

— Я провожу тебя, малыш.

Она подала знак какому-то малому, болтавшему в вестибюле со здешней матроной.

— Погоди, Пьеретта, может мне ехать с этим мсье одному, я ему всё подскажу.

— Тогда ему придётся дважды проделать этот путь. Нет уж, я еду с вами.

Высадили они меня в Ситэ.

— Спасибо за всё, Пьеретта, вечер удался.

— Великолепно, впервые вижу свет в твоих глазах. Спокойной ночи, Жюльен!

— Спокойной ночи, Пьеретта! Мсье…

Вот мне и тридцать два! Очередное подведение итогов…

Вчера вечером приключилось нечто невероятное, Шадия одарила меня прекраснейшим днём рождения. Мыслимо ли забыть тело её, волнующееся, словно пламя свечи со спустившегося с небес праздничного пирога? Аллах велик! Как тут не размечтаться, отчего не вспыхнуть, хотя бы на время.

Но, вернёмся на землю.

А здесь день поминовения усопших и сумрачный день моего рождения, сопричастность жизни и смерти.

Умереть — это же и околеть, и окочуриться, и дать дуба, протянуть ноги, кончиться, расстаться с жизнью, представиться, испустить дух, сдохнуть, отойти в мир иной, побывшиться…

Так что умереть… это много чего…

И помирают-то как?

Счастливчики, те тихой смертью умирают.

А может ли чья-либо смерть стать лучше смерти Феликса Фора, сподобившегося удовольствием в «смерти малой»[27] насладиться, перед тем как оказаться, и уж навсегда, в объятиях настоящей, большой.

А мог ведь стать жертвой идеи франко-русского альянса, знай он иную, высказанную позже дядюшкой Жоржем (видите, снова Брассанс): «Помирать за идеи согласен я, если б смерть от того была долгою». Ну, да бог с ним, с президентом…

В октябре 1983 слушал я по телевизору интервью одного сирийского генерала. Кичился он тем, что сын его, сокровище его, посвятил себя идее верховенства над Ливаном. Волей отца, и по какой-то там стратегической надобности предначертано тому было стать смертником и, сел он за руль начинённого взрывчаткой грузовика, и направил его в одну из казарм Бейрута, захватив с собою в дыхание взрыва души пары сотен американских и французских солдат. Герой, не правда ли? Я о генерале, конечно же…

Много мужественнее было явиться к диктатору и объявить тому, что живёт он слишком долго, и что земле стало бы легче, если освободится она от его неуклюжего и унизительного присутствия. Само собой разумеется, тиран мог и вспылить, и ничего не стоило бы ему прихлопнуть вас одним щелчком.

Кто-то поступает, как чех Ян Палач, выбравший смерть посреди бушующей в Праге весны, факелом вставший на пути советских танков, пусть на миг движение их, но остановив. Именем его названа одна из площадей Люксембурга: жаль, что не всегда светит над ней солнце.

Долг его состоял в том, чтобы подумать обо всех солдатах, что по зову и велению наций умерли уже и умрут ещё, не оставив после себя ничего, кроме бирки армейской, да каски… может быть.

Говорят, умирать всегда рано. Только умирают и запоздав, когда вроде бы всё уж позади, да рассуждать о том самому не с руки. Может, кто и думает так, да есть ли право у него прийти к вам и сказать: «Ты знаешь, друг мой милый, как ты мне дорог, но знаю я доподлинно, что время пребывания твоего на земле истекло и пристало тебе в дорогу собираться, место своё уступить другому, кто распорядиться выпавшей удачей лучше тебя сможет; такова жизнь… это я тебе для твоего же блага говорю, чтобы память о тебе светлой сохранилась, ты её такой оставить можешь ещё… веришь мне или как?»

Умереть вам в самый подходящий тому момент могут и не дать, что и случилось с бабушкой моей по отцовой линии, перебравшейся к нам в Бельгию после кончины Папы Лино, о нём я вам уже рассказывал. Было ей восемьдесят шесть, и была она полна жизни. Возле больничной её койки постоянно находился кто-то из остававшихся в живых членов семьи, она же как бы заново прогуливалась по жизни и правила набело воспоминания свои, прежде чем доверить их нам. Она улыбалась, шутила, вспоминала увлечения молодости своей. Не столь уж была она и больна, понимала: время обмануть себя не даст, бежит оно, без жалости оставляя всё и вся минувшим дням. Знала она, что час её пробил; понимали и мы, что плакать не следует, не то разворчится она на нас. И хотя помнило всё ещё о нас её сердце и глаза её нас видели, но раскланялась уже она перед нами, готовая следовать за своим Папой Лиино, в занимавшийся рассвет первого их свидания.

Так что же с ней случилось? Врачебным рвением зовётся подобное теперь. Держали её здесь, на земле, наклеенной на белые простыни до тех пор, покуда не ссохлась совсем она и пригодной оттого стала разве что на выброс.

Тогда как могла умереть от счастья, как та мать, что сжилась было с грустью утраты по погибшему на войне сыну и не справилась с эмоциональным шоком, вызванным его возвращением домой, сколько-то там лет погодя, живым и здоровым…

Или же умереть от очарования; как тот турист из Америки, остолбеневший от удушающей красоты Флоренции…

Что бы там ни было, а по случаю все умирают, по воле жребия, так сказать: восседает где-то там демиург сказочный и судьбы наши, будто кости игральные, на ковер безразличия своего мечет.

Случается, умирают по ошибке: пристроившейся на весах провидения былинки малой достаточно, когда в злобе оно пребывает или… вообще в отсутствии.

А что сказать об умерших «отбросах» общества, гонимых, что те зачумлённые из средневековья — с обрывком бечевки от сдувшегося шарика последней надежды в руке?

Кто-то умирает, даже не осознав, что на самом деле никогда и не жил-то; припомните-ка пучеглазых африканских детей, прильнувших губами к иссохшим грудям истощённых своих матерей.

Случается и так умирают: обрывает рассеяно рука лепестки с ромашки — любит, не любит, плюнет, поцелует, к сердцу прижмё… и всё.

вернуться

27

Шестой президент 3-ей Республики Феликс Фор скоропостижно умер 16 февраля 1899 года от инсульта. Распространился слух, что Фор скончался, когда известная авантюристка того времени Маргерит Стенель занималась с ним оральным сексом. Согласно ходившему среди их современников анекдоту, на вопрос явившегося врача: Le président est-il toujours dans sa connaissance? (Президент ещё в сознании? — слуга ответил: — Нет, она уже ушла; connaissance — означает и «сознание», и «знакомая»).