Изменить стиль страницы

Я не помню, как я влетел к своим в комнату, где Дм. Дм. Лейвин и Лев Андр. Иванов уже лежали в постелях, как я сообщил им великую новость, так глубоко потрясшую меня, как они восприняли ее, — ничего не сохранила моя память, и понятно: тогда я был как в бреду. Я не знаю даже, ушел ли я потом от них к себе домой или так и остался там до утра. В моей памяти сохранилось отчетливо лишь одно: после долгих шумных разговоров, восклицаний, отдельных фраз, звеневших в воздухе, вдруг наступило общее долгое молчание, не нарушаемое ни звуком. Все мы трое точно застыли на какой-то охватившей нас всех мысли, и каждый из нас остался неподвижен, глубоко ушел в себя и задумался.

О чем мы думали? Вероятно, даже тогда я затруднился бы ответить и о самом себе, не говоря уже о товарищах. Каждый по-своему, в самом себе перерабатывал свершившийся факт, о котором до нас только что успели достигнуть первые краткие известия. И еще думаю, что каждый из нас, когда стряхнул с себя охватившее его раздумье, почувствовал себя другим человеком, чем он был за несколько минут перед тем… В таких случаях часто человек в несколько минут, а то и секунд, переживает столько и так, как, может быть, в другое время он не пережил бы и в десяток лет, а то и во всю жизнь. Такие минуты разом старят человека.

На другой день в Сургуте наблюдалось небывалое движение: все мужчины потянулись в церковь для принесения присяги Александру III, как это было потребовано из Тобольска привезенной нарочным бумагой.

Этим, в сущности, и закончилось бы выражение отношения сургутян к совершившемуся факту величайшего значения, потрясшему весь мир. Я даже особых разговоров между сургутянами как-то не припоминаю по поводу смерти Александра II; поговорили вначале, да скоро и оставили разговоры, причем их собственное отношение к факту убийства царя, перемене царствования и проч. при этом как-то отчетливо не выявлялось, по крайней мере для меня это осталось чем-то очень неопределенным и неясным. В те времена я от кого-то, может быть в Сургуте же, слышал такую фразу о смерти Александра II: «Ну, убили — и убили, о чем тут толковать еще?» И если я ее слышал в Сургуте, то, по моему мнению, она довольно точно отражала отношение к цареубийству сургутян, по крайней мере внешнее, наружное. Я думаю даже больше: это чисто внешнее отношение находилось в определенной гармонии и с их внутренним, интимным отношением к тому же событию. И в самом деле: царь и все, что с ним связано, так далеки были для каждого сургутянина, он так мало их интересовал, что для них каких-нибудь проявлений своего активного отношения к факту его устранения, хотя бы и кровавому, решительно не было поводов. «Ну, убили — и убили». И в самом деле: «О чем еще тут толковать?» Мало ли на свете убивают людей, — «нам-то что!» А о том, что этот акт революционный, имеющий исключительное историческое значение, сургутяне того времени не могли иметь никакого, даже и самого отдаленного, представления. Если они что-нибудь и узнали в этом направлении, то только от нас — политических ссыльных, и не могли не узнать, так как выражением своих политических мыслей, вообще говоря, мы не стеснялись. Но я не припоминаю, чтобы мы вообще или кто-нибудь из нас в частности занимались специальным использованием факта 1 марта в смысле пропаганды среди сургутян. В это время сургутяне и самый Сургут нас менее всего занимали, мы жили мысленно там, за Уралом, на берегу Невы, Москвы-реки и т. п., а Сургут, — да какое же он мог для кого-нибудь из нас иметь значение и в каком смысле мог бы привлекать наше внимание в эти минуты?

После присяги казачий начальник, жалкий и убогий прапорщик, но тем не менее злой и вредный, собрал казачий сход, на котором и сказал какую-то речь «патриотического» характера, направленную против нас — политических ссыльных. Какая его муха укусила — не знаю, вероятно, несчастный прапорщик просто хотел выслужиться перед начальством и нашел, что это подходящий случай. Не знаю. Факт тот, что сход постановил не держать на квартирах политических ссыльных — цареубийц, о чем им и объявить, при этом поставить их в известность, что кто из них после назначенного часа останется еще в казачьем доме на квартире, тот будет силою из нее «выброшен вместе с барахлом». Нам это было сообщено через квартирохозяев.

В пояснение следует сказать, что казаки в Сургуте составляли девять десятых, если не больше, всего городского населения. Помнится, было три крестьянских да домов двадцать мещанских, остальные — все казаки. Таким образом, запрещение казакам держать у себя на квартире политических ссыльных могло, при известных условиях, поставить последних в очень трудное положение.

В данном же случае этого не было, и казачье постановление могло рассматриваться исключительно как политическая демонстрация, направленная против нас, но для нас почти безвредная. Из пяти политических ссыльных — В. Я. Мрочковского, Н. Я. Фалина, Л. А. Иванова, Д. Д. Лейвина и меня — только двое жили в казачьем доме — Иванов и Лейвин; Мрочковский жил в доме крестьянина, Фалин и я — у мещан. Иванов и Лейвин жили вместе в одной квартире. Таким образом, непосредственно постановление схода задевало лишь двоих из нас, которые, конечно, в случае надобности могли бы куда-нибудь перебраться; совсем иное, если рассматривать вопрос с принципиальной точки зрения: мы не могли допускать проведения казачьего постановления в жизнь.

Обсудив между собою, мы решили, что подчиняться какому-то казачьему сходу не будем, о чем сказали квартирохозяевам: никакого-де казачьего схода мы не знаем, а если казаки считают себя вправе делать относительно нас какие-либо постановления, то пусть со своими постановлениями обращаются к тому самому правительству, которое нас прислало в Сургут, — оно, очевидно, знало, что делало, — с квартир уходить не будем. Нам еще раз было передано:

— Если не уйдете добром, в воскресенье в двенадцать часов будем выбрасывать ваши вещи!

— Ладно, посмотрим!

Как курьез, может быть, нелишне упомянуть пана Овсяны, поляка, сосланного по польским национальным делам. В 1849 г. он был сослан в Забайкалье, едва ли не в каторгу; затем амнистирован и возвратился в Царство Польское. Около 1878–9 г. в Варшаве была раскрыта попытка национально-революционной организации, ставившей себе целью независимость Польши. Было, по словам Овсяны, образовано нечто вроде тайного правительства, в котором пану Овсяны принадлежало положение «варшавского воеводы». Дело окончилось административным порядком, в Сибирь было сослано человек восемь, в том числе и Овсяны, Из других я припоминаю одного лишь А. Шиманского, сосланного в Якутию, не лишенного дарования беллетриста, кончившего, однако, весьма печально (впоследствии был разоблачен как осведомитель).

Когда стало известно, что казачьим сходом поставлен приговор относительно политических ссыльных, пан Овсяны решил отмежеваться от нас и забегал к разным властям — к исправнику, жандармам, казачьему офицеру — и всем разъяснял, что он, пан Овсяны, не имеет ничего общего с нами: мы — государственные преступники, идущие против своего царя и правительства, а он — политический преступник, добивающийся независимости своей родины, и только, с царем политические борьбы не ведут. Поэтому казачье постановление может относиться только к нам, государственным, а не к нему, политическому, хотя он живет в казачьем доме. Сургутяне, слушая эти «тонкие дипломатические рассуждения», только посмеивались, мы же прекратили с Овсяны сношения уже без всякой «дипломатии». Других результатов для почтенного пана этот эпизод не имел.

Как и следовало ожидать, гора родила мышь: в дело вмешались жандармские унтера. В то время как полиция в лице исправника Трофимова и его помощника растерялась и не знала, что предпринять, старший жандармский унтер отправился к казачьему прапорщику и потребовал вторично собрать сход, а когда тот собрался, обратился к нему тоном грозного начальства, совершенно игнорируя плюгавого прапора. Смысл его грозной филиппики был тот, что раз правительство сослало сюда государственных преступников, то, следовательно, так и следует и никто не смеет противиться этому. «А вы что сделали: оказываете сопротивление распоряжениям правительства? И какой болван вас надоумил?» и т. д. «Да знаете ли вы?» и т. д. Нашумел, накричал, грозно посверкал глазами и удалился со схода, не удостоив «начальника» и взглядом.