Изменить стиль страницы

— К царице, — рассказывала она, — сродственники приехали из немецкой земли. Ну обнаковенно, угощать нужно дорогих гостей. Сварили обед, какой требовалось. Пришли гости, сели за стол. Всё честь честью, как нужно. Всё так хорошо было, по-настоящему: царь-то с царицей очень рады были дорогим гостям! Ну ладно. Только зачали пировать, матушка-царица взялась уже за лопату да в печку — пирог достать, а в эту самую минуту ка-ак в-д-руг что-то в-да-рит! — это, значит, взрыв-то царского дворца, — пол-от, где за столом сидели, так коробом и подняло… Царица-матушка как была нагнувшись с лопатой к печке, так вся и замлела: ни рукой, ни ногой шевельнуть не может!.. Очень уж испужалась.

Рассказывалось это спокойно, эпическим тоном, за которым трудно было уловить отношение к передаваемому эпизоду самой рассказчицы. Для нее все это случилось где-то там, за гранью известного ей мира, в какой-то скорее сказочной, чем реальной стране, из которой время от времени доносятся какие-то странные, не всегда понятные, слухи. Волноваться не из-за чего было, и можно было оставаться эпически спокойной.

Представления о царе были очень неясны. Все знали, что где-то там, далеко-далеко, есть большой город Москва, а за Москвой, еще дальше, — другой город — Питер, в котором живет «белый царь» Лександра, который властен в животе и смерти каждого. Это знали очень твердо. Дальнейшие представления о царе у большинства сургутян моего времени, думаю, связывались с представлениями, порождавшимися обрывками русских сказок, что сохранились еще в их памяти, да любимым сургутским развлечением: зимою, не то в рождественские вечера, не то на масленой неделе, не помню точно, молодые ребята ходили по домам и разыгрывали сцены, кем-то занесенные в Сургут, «Царя Максимилиана и его непокорного сына Адольфа». Дальше этого образца, по-моему, представления о царе, как о чем-то реально существующем, не шли.

Может быть, еще более смутно представляли себе сургутяне того времени правительство в его высших органах. Где-то поблизости «белого царя» есть Сенат, в котором заседают «господа сенаторы», и есть министры, подчиненные Сенату, являющемуся как бы посредствующим органом между царем и его министрами. Министры «всем правят» и «держат ответ» перед царем и «господами сенаторами», которые, как и царь, в случае надобности могут, по своему усмотрению, их казнить. По части «вышнего правительства» это, пожалуй, и все. Я по крайней мере ничего другого от сургутян в этом направлении не слыхал, и мне именно так рисуются их представления о «царском правительстве».

Отчетливее у них были представления о местной, сибирской власти предержащей, от западносибирского генерал-губернатора в Омске до полицейского служителя в самом Сургуте, и чем эта власть была ближе территориально, тем и представление о ней было отчетливей, конкретней. Неудивительно: исправник всегда на глазах торчал.

Что где-то там не все благополучно с царем, сургутяне могли судить не только по тому, что до них доходили слухи, как царица угощала пирогом своих немецких «сродственников», но и по тому, что за последнее время в Сургут начали присылать каких-то невиданных ранее людей, прозывавшихся «политическими» и «государственными». Сургутяне помнили ссыльных поляков, появление которых в нем казалось для его обитателей понятным — их ссылали за «мятеж»; о бывших когда-то в нем декабристах — Шахиреве и Тизенгаузене — сургутяне так плотно забыли, что не имели о них ни малейшего понятия. «Политические», не стесняясь, высказывали свои мнения о царе и правительстве, свидетельствовавшие, что тут не совсем что-то ладно. Но разбираться «что к чему» в этих делах, по-видимому, у сургутских обывателей живого желания не было, — «нам это ни к чему». И отношения сургутян к нам, «государственным», устанавливалось по личным впечатлениям от каждого, в общем же, они были далеко не дурные.

Но скоро блаженное неведение сургутян было неожиданно подвергнуто некоторому испытанию.

Как-то я возвращался от товарищей к себе домой. По-сургутски, была глухая ночь, в действительности же — около десяти часов вечера. В эту пору обычно Сургут спал поголовно и видел, вероятно, уже не первый сон. Встретить в такой час кого-либо на улице было делом довольно мудреным, точно так же как и заметить где-нибудь в окне огонек, если это не был домик, где проживал политический ссыльный. В этот поздний час в приполярном поселке, безнадежно затерявшемся в беспредельных снежных пространствах, стояла всюду «тишина немая в улицах пустых» и не было «слышно лая псов сторожевых»: мороз сковывал, казалось, и собачьи глотки. Но на этот раз, чувствовалось, сон почему-то еще не успел овладеть всем городом безраздельно. Пока я шел, две-три тени промелькнули мимо меня; в доме мещанского общества, мимо которого приходилось проходить, во всех окнах был свет, а через замерзшие стекла можно было видеть, что в комнатах много народа; у моих хозяев тоже светился огонь. Странно. Но я как-то слабо реагировал на все эти необычайности; мысль моя, очевидно, была занята чем-то другим, и, когда мне отворила наружную дверь хозяйская дочь, я не поинтересовался спросить ее, почему у них не спят, и прошел к себе в комнату, разделся и тотчас же лег в постель, с книгою в руках.

За дверью в соседнюю комнату, занимаемую хозяевами, слышались сдержанные, полушепотом, голоса. Обычно, когда я возвращался домой, из-за хозяйской двери слышался только богатырский храп нескольких человек, с присвистом и какими-то хитрыми переливами. Прошло полчаса, когда я услышал обращенный ко мне голос хозяйки:

— С. П., шел мимо общества, там еще есть свет?

— Как же, во всех окнах свет виден.

— Ну, значит, — заметила хозяйка, — еще не кончилось, потому и хозяина все еще нет дома…

На вопрос, что ее муж делает ночью в мещанском обществе, она мне ответила вопросом же:

— А разве ничего не слыхал?

— Нет, не слыхал, а что?

— Может ли быть?

Я ее заверил, что решительно ничего не слыхал. Она довольно долго молчала, так что мне пришлось повторить свой вопрос.

— Да не знаю, как уж и сказать… Из Тобольска вечером нарочный приехал. Без остановки ехал день и ночь… Бумагу привез: завтра всех погонят к присяге в церкву…

— К какой присяге? По какому случаю? — воскликнул я, вскочив с постели.

— Сказывают, в прошшонное воскресенье в Петербурге царя убили, ноги, говорят, напрочь оторвали…

— Кто же убил? — крикнул я ей вне себя, спешно натягивая сапоги.

— А уж этого я не знаю, кто убил. Сказывали даве только, что убил из бонбы какой-то и ноги оторвали… А кто убил, о том разговору не было. Да ты куда, парень? — услыхав, что я отворяю дверь в сенки, воскликнула она.

Но я ее не слушал и уже несся по улице что было сил, по пути доканчивая свой туалет, к своим.

«Царь убит!»

В этих двух словах, казалось бы таких простых и ясных, для меня вдруг сконцентрировался весь мир и я сам со всей своей личностью, со всем прошлым и будущим.

«Царь убит!»

Я точно споткнулся о какой-то порог и стремительно куда-то летел вниз головой, не отдавая себе отчета, куда лечу и зачем лечу.

«Царь убит!»

Впереди вспыхнуло что-то ослепительно яркое и разлилось нестерпимым светом; горячая волна прилила к сердцу, дух захватывало от нахлынувшего восторга.

«Наконец-то, свершилось. Победа! Революция!»

Мне казалось, что я теряю рассудок от переполнявшего меня жгучего ощущения чего-то сверхсильного, случилось что-то неповторяемое и непередаваемое. Не чувство счастья испытывал я в эти минуты — далеко нет, счастье непременно требует личного элемента, здесь же его не было, — но чего-то близкого к нему, глубокого и вместе бурного, подымающего куда-то ввысь, вливающего в грудь новые, казалось безграничные, силы.

На другой день мне пришлось слышать от сургутян, что меня видел бегущим какой-то казачишка, которого мой вид «оскорбил в лучших его чувствах», и он говорил по этому поводу:

— Хотел я ему ноги поленом перешибить, да побоялся: больно здоров, дьявол!