«Неужели, — думаю, — старый узнал про моих соболей?»

Поглядел я на Николая, а тот смеется, перемигивается с девкой.

Легли мы на дворе у костра, каждый на своей оленьей шкуре. Хорошая это постель — сырости не пропускает, не ползет на нее змея, а все же не спится мне. Едва задремал. Под утро проснулся, открыл глаза, проверяю, тут ли Николай. А его нет. «Где же он, — думаю, — не мешало бы знать. Не колдует ли с шаманом?» И опять заснул. Было уже светло, когда мы выехали. Туман над рекой прорвало, поднялось солнце, желтое, как луковица, должно быть, к жаркому дню.

Выменял я у тунгусов на табак сохатины, орехов кедровых, и поплыли мы весело.

В полдень приказал я сделать привал. Только стали причаливать, глядим — сверху лодка плывет, а в ней тунгус. Кричу ему: «Приставай к берегу!» А он плывет. Отпихнулись мы и пошли наперерез. Взял я его на прицел из винтовки и говорю Николаю:

— Кричи по-тунгусски, пусть к берегу пристает, не повернет — стрелять буду.

Тунгус повернул. Вышли мы вместе на берег.

— Как зовут, — спрашиваю у тунгуса, — и откуда и куда плывешь?

— Зовут Чилька, а плыву с приисков к морю.

— Что слыхать на приисках? Кто там: белые, красные?

— Не знаю, какой белый, какой красный.

Либо не понимает, либо притворяется.

А мне-то известно, что на приисках — наши.

— Зачем едешь, что везешь?

— Везу письмо купцу Кондратьеву.

— Дай письмо.

Отдал он мне его, разорвал я пакет и читаю:

«Произошел переворот. Штаб захвачен и расстрелян. Мак-Магон стоит в двадцати верстах. Зовут к аппарату. Спешу. Березов».

Вот тебе и на! Перечитал я записку еще раз и не пойму, какой такой переворот. Наших, выходит, постреляли? Но как это случилось? Японец так далеко не заберется. Значит, белые.

Опять я у тунгуса допытываюсь, а он не понимает. Взял я его за грудь, тряхнул, ударил кулаком два раза, но ничего не добился.

Николай отбежал, смотрит на тунгуса и охает.

Чувствую я, неладно дело, расстроился, но тунгусам виду не показываю. Нужно, думаю, самому решить.

Отошел я в тайгу подальше, сам с собою разговариваю.

— Что делать? На прииска ехать или назад возвращаться? Переворот! Знаем мы эту штуку! Сами делали! Смерть! С мукой не скроешься, поймают. И кто такой Мак-Магон? Пароход ли белый, генерал ли? Уж очень имя интересное. Назад вернуться, что скажет командир? Муки нет, отряд без припасов. Плюнуть разве на все? До приисков недалеко. Добраться, отпустить тунгусов и на Зею, оттуда на Амур, в Благовещенск, и затеряться в свете. Кто сыщет? Соболя и золото со мной — на целый век хватит. А товарищи? А революция? Ох, думаю, душа твоя подлая! Срам какой! Но что же делать?

Сел я на лежачую пихту, закурил. За мыслями, видно, далеко ушел. Даже не слыхать реки. Только шебуршит, возится под валежником бурундук.

«Пока один, — думаю, — дай покрепче перевяжу соболей и золото».

Расстегнул я рубаху и вынул первым делом узелок с соболями. Пощупал его и затрясся. Узел развязан, а соболей нет. Я за пазуху, кругом шарю — нет. Одно золото на месте. Завертелся я, как на перекате камень, застучал зубами. Вспомнился мне шаман, как он про соболей говорил и как перемигивался с девкой Николай. Кинулся я к реке. Отбежал немного и попал в болотце. Не встречал я этой мари, как шел сюда, остановился. Как бы не заплутаться? Голос подал, слушаю. Молчит тайга. Вынул я браунинг, выстрелил и опять слушаю. Нет ответа.

Кто в тайге не бывал, тот не знает, что не любит она чужих. А свой ей только тунгус да зверь. Стою я и думаю.

Река должна быть недалеко. Нужно только найти след. Вернулся я к пихте, на которой сидел, стал искать след. Пойду в один конец — нет, пойду в другой — нет. Страшно мне стало. Даже про соболей забыл. Сел я опять на пихту и думаю: «Если не обходил ее — мое счастье, значит, куда смотрю, там и река, а обошел, значит, пропадать мне в тайге без топора и ружья».

Встал я, пошел, землю разглядываю. Пройду немного, выстрелю — авось тунгусы отзовутся; опять иду, чуть не ползу по траве. Нашел, наконец, свой след. Лег я на него, целовал и плакал.

Уж солнце за кедры спряталось, когда я вышел к реке. Тунгусов не видать. Одна лодка стоит у берега. Подумал я, что Николай пошел меня искать, а проезжий тунгус один уплыл. Кинулся я к лодке. Винтовка моя цела, а припасы разворочены. Нет и постельной шкуры Николая.

«Что же это? Удрал, меня бросил, соболей захватил!» Сейчас стыдно рассказывать, а тогда стал я на колени и говорю:

— Вывози, господи, из беды! Настигну злодея — убью!

И решил я вернуться к морю.

Ночь переждал у костра, глаз не сомкнул. Вышел из-за леса месяц, поднялся в небе и стоит над рекой, как орел-рыболов. А река светится, падает на перекате. Пихты тихонько звенят. Ночь, как свеча, горит. И все кажется мне, будто на земле нет ничего: ни городов, ни Сахалина, один я и тайга.

На рассвете сел я в душегубку и поплыл. Быстро меня сносило. Но чем дальше плыву, тем больше одолевает меня забота:

«Что же это я про соболей скажу? Где их сыщешь? Ведь не поверят. Холкин — человек серьезный. Прикарманил, скажет, — и к стенке. Хоть бы прикарманил, а то ведь у тунгуса за пазухой». Уверенность у меня такая была, что украл соболей Николай.

В полдень, только обогнул я речное колено, смотрю — впереди идет по берегу тунгус. Гудит река, тунгус меня не слышит. Подъехал я ближе, узнал Николая. Нацелился в него из винтовки и крикнул:

— Стой, стрелять буду!

Он обернулся, увидал меня и бросился в тайгу. Я выстрелил. Даже не целился, какая с душегубки стрельба! Да вот, поди же, попал. Причалил я к берегу, а Николай лежит. Страшно мне стало в ту пору. Убил, думаю, человека и, может быть, зря. Но нет, вижу, зашевелился. Обрадовался я: «Жив ты, Николай!» Он глаза открыл, на правую руку показывает — по ней бежит кровь. Разорвал я на нем рубаху, осмотрел. Плохо дело: пуля в самую кость попала, раздробила ее. А пули у нас известно какие: тяжелые, нарезные — сами делаем. Пропала, думаю, у охотника рука. А Николай уткнулся в землю, весь дрожит.

— Ничего, — говорю ему, — браток, ничего, потерпи немного, у меня бинт есть, видишь, случай какой несчастный.

А про соболей молчу уж, будь они трижды прокляты! Чудной народ они, тунгусы. Иной сто километров пройдет по тайге, не присядет ни разу, а чуть поранится ножом или пулей, падает без памяти на землю. Так вот и Николай. Только успел я обмыть рану и перевязать ее потуже, а он опять лежит без сознания. Что с ним поделаешь?

Хожу я вокруг него и сам убиваюсь. Жалко мне охотника. Беден был человек: на ногах рваные олочи, кожаная рубаха в заплатах. А рядом валяется шкура. Спал он на ней. Она ему и друг, и постель, и дом, — словом, все имущество. Присел я на эту шкуру и задумался, жду, когда он опять придет в себя. Вскоре очнулся он, сел, начал жаловаться.

— За что ж ты стрелял в меня? — спрашивает. — Плохо ты сделал.

— Сам вижу, что плохо, — говорю я. — А ты-то лучше сделал? Украл соболей, а меня бросил посреди тайги. Где я теперь возьму муки для отряда? Чем накормлю людей?

Николай смотрит мне в глаза, удивляется и вздыхает.

— Не надо так говорить. Тунгус не возьмет твоих соболей, и я тебя не бросил. Мы с Чилькой ждали тебя полсолнца, а потом пошли искать. Мы поплыли на Чилькиной лодке вверх по реке, в ту сторону, куда ты пошел. Но тебя не было. Ты далеко ушел. Мы нашли в тайге твой след, ночевали на нем и утром опять пришли к реке. Но ты уже уплыл. Я пошел пешком, а Чилька уплыл на своей лодке.

Молчу я и думаю: «Вот так история! Выходит, я действительно виноват». Но соболей все же нет.

— Где же они, соболя? — спрашиваю.

— Не знаю.

— Не шаман ли украл?

— Шаман — худой человек, пастухи его не любят. Однако, и он не возьмет.

— Почему же ты свою постель забрал из лодки?

— Я не знал, когда найду тебя. Никто не уходит в тайгу без оленьей шкуры.