Но Вы все время уклонялись от ответа, уступали право дать его то Примакову, то еще кому-то. В конце концов из документа были изъяты все более или менее конкретные предложения нашей делегации, изучавшей проблему Карабаха на месте. Таким образом, делегация оказалась между двух огней: армянская сторона обвинила нас в проазербайджанской позиции, азербайджанская – в проармянской.
Мы-то что – переживем, но переживут ли целых два народа, которые, уже и забыв о предмете раздора, просто истребляют друг друга в безотчетной, слепой ненависти?
А ситуация в Прибалтике? Первый раз я побывал там, когда и Вы удостоили своим посещением Литву, где уже раскручивался бурный водоворот страстей. По логике событий, самое время было принимать политическое решение: договариваться с противостоящими сторонами об экономической независимости «республики с обязательной и однозначной защитой «некоренного» населения.
Вы же по нескольку раз на дню меняли свои позиции. То ортодоксально отстаивали статус-кво: мол, и речи не может быть о независимости; то подыгрывали радикалам: берите хоть сейчас эту самую независимость. И до того запутались, что уже и вовсе начали терять контакт с аудиторией.
Но Вы всегда умели переакцентировать внимание на других. Как-то в очередной раз выпутываясь, Вы вдруг перед камерами телевидения обратились ко мне: «Вот сидит мой старый друг Борис Олейник…» Я, конечно же, мысленно расшаркался, еще не подозревая, как тонко меня примкнули к «сподвижникам». Причем на контрапункте, ведь я еще в первые дни первого съезда однозначно поддержал прибалтов в их стремлении к экономической независимости.
Но особенно остро я ощутил подставку, когда мы с группой депутатов летели гасить уже и вовсе взрывоопасную ситуацию в Литве в январе 1991 года. Прибыть предполагалось не позже 13 января. Но кто-то распорядился остановиться в… Минске на ночлег. Таким образом, мы очутились в Вильнюсе лишь утром 14 января.
И только там, продираясь к парламенту сквозь 60-тысячную толпу, бросавшую нам в лицо: «Убийцы!», я начал кое-что понимать.
Трагическая картина несколько прояснилась после беседы с Ландсбергисом и просмотра видеокассет, запечатлевших события той трагической ночи. Оказывается, именно в ночь с 13 на 14 января, когда мы ночевали в Минске, и произошла кровавая схватка, унесшая человеческие жизни.
Сопоставляя события, я теперь могу утверждать, что кто-то заранее знал о готовящейся провокации и, дабы поставить делегацию перед свершившимся, притормозил ее прибытие. Ибо, прибудь вовремя, мы бы, вне всякого сомнения, бросились гасить пожар.
Однако и ныне считаю, что хоть и с опозданием, но мы предотвратили худшее, грозившее обойтись уже сотнями человеческих жертв.
Обстановка в Вильнюсе с утра до 22.00 14 января была крайне взрывоопасной. Противоборствующие стороны жестко, если не ожесточенно, стояли каждая на своем. Растерянный Ландсбергис, созвавший около 60 тысяч литовцев на свою защиту, пытался удержать нас в парламенте, опасаясь штурма.
Мы объяснили, что – напротив – чем скорее вступим в переговоры с военными, тем лучше и для него, и для всей Литвы, и для военных, и для нас.
Военные, доведенные до крайней степени раздражения, ибо на протяжении последних недель (так они объясняли) их травила не только вся пресса, радио и телевидение, но и местные жители, обзывая оккупантами, забрасывая камнями военный городок, брутально оскорбляя, – были неуступчивы. Чувствовалось, что в войсках в отчаянье готовы на все. И без того взрывную атмосферу накаляли жены офицеров, надрывно требовавшие защиты.
Разделяя их боль, я все же пытался выяснить у военных, кто дал команду штурмовать телецентр? Отвечали – сами солдаты двинулись выручать депутацию от русского населения, которая направлялась с петицией к парламенту, но была избита.
Мы все же требовали показать приказ на подобные действия и назвать: кто конкретно из центра дал его? Генералы в который раз удалялись в сопредельную комнату на совещание.
А тем временем мы курсировали от военного городка к Ландсбергису и обратно. Тревога нарастала. И только в 22.00 наконец свели обе стороны в нашей резиденции, отменили готовящийся приказ о комендантском часе и режиме. Народ постепенно начал расходиться из-под стен парламента.
Слова бессильны передать весь накал того тяжкого дня. Не решаюсь давать и оценки действиям сторон. Напомнил же об этом зловещем фрагменте лишь для того, чтобы еще раз твердо сказать: не могли сами военные, без хотя бы устного разрешения центра выйти из городка. Теперь, опираясь на опыт пребывания во всех горячих точках, так уж ли я буду далек от истины, если предположу, что и эта трагедия разыгралась не без Вашего ведома, Михаил Сергеевич? Как и в Карабахе, как и в Сумгаите, как и в Баку, как и в Оше, как и в Фергане, как и в Тирасполе, как и в Тбилиси, как и в Цхинвали?… Поверьте, я страстно хочу ошибиться, но ведь сценарий один и тот же: происходит трагедия, о которой Вы, как правило, «не ведаете». И только потом, всплеснув руками, посылаете «пожарную команду», прибывающую с запланированным опозданием. На тлеющие угли, на пролитую кровь, на похороны жертв.
А Вы опять, как голубь мира, невинно парите с оливковой ветвью над руиной. И опять – «ничего не ведаете».
Ну а как же быть с донесениями агентуры кагэбэ, которые задолго до трагедий ложились Вам на стол?
Правда, Вы преимущественно пребывали за кордоном, где вас как «Посла мира» чествовали и обхаживали, вручали всевозможные премии. Но, Михаил Сергеевич, – даже школьнику ясно, что и там, за кордоном, Вы знали все, что делается в оставленной Вами родной стране. Хотели бы Вы или не хотели, но знали, ибо такой у Вас пост.
… А посему сакраментальный вопрос – почему же Центр всегда медлил? – теперь уже отпадает сам собой. Ныне совершенно ясно, что это входило в чьи-то замыслы – «изменить общественно-политический строй». Конечно, подобное квалифицируется по старой Конституции как измена Отечеству. Смею еще раз заверить Вас, что и по старой, и по новой, и по американской, и по шведской Конституции аттестация та же самая.