Старик протянул Серафену его сухие брюки, которые тот машинально натянул на себя. Потом вытащил из кармана тиковой куртки свой кисет, развязал его и сунул в рот очередную порцию табака. Он долго качал головой, прислушиваясь к последним спазмам грозы.

— Но как по мне, — проговорил он наконец, — что-то здесь нечисто. Видишь ли, парень, в прошлом твоего отца была какая-то тайна. Он — простой возчик, земель Ля Бюрльер хватало только для прокорма небольшого стада да чтобы вырастить немного хлеба. Но при том Жирарда всегда щеголяла в обновках, у твоих братьев появлялись добротные башмаки и ранцы к началу каждого учебного года, а у самого Монжа трое лошадей — и каких! И всякий раз как Монжи отправлялись на ярмарку в Маноск, они возвращались с полнехонькими корзинами. Ну разве не странно? — Он немного пожевал табак, уставясь в очаг, словно то было зеркало, отражавшее его воспоминания. — И потом, знаешь, что я тебе скажу? Когда мы примчались сюда, кое-что меня поразило — чувствовалась здесь какая-то холодная, давно сдерживаемая ярость… Понимаешь, не было там беспорядка — если не считать стопки простынь, упавших на твою колыбель, солонки, которую, падая, сбил твой отец, да почтового календаря, перекосившегося на стене… Кто-то запер на щеколду шкаф, где лежали твои зарезанные братья. Короче говоря — в доме ничего не искали. И вот еще что: раны, края ран! Кровь давно перестала течь, и они были видны очень хорошо — белые и ровные, точно след от бритвы, только более прямые. И я сразу сказал себе: Жан, нанести такую рану может только одно орудие — хорошо заточенный резак. А у этих бедняг из Герцеговины ничего такого не нашли. Резак — это местный инструмент. Там, откудова были эти парни, такие штуки вроде бы не в ходу. На суде защитники показывали их ножи — это не резаки. А у нас все мужики ими пользуются — от мала до велика…

Старик наклонился вперед, чтобы подгрести золу с помощью совка, который снял со стены. При этом он не переставал качать головой, точно строптивый мул.

— Ох, в конце концов, я оставил мои соображения при себе, иначе люди стали бы на меня коситься. Но говорю тебе: что-то здесь нечисто…

— Ты хочешь сказать, глупец, будто знаешь, как все было?

Они не сразу восприняли голос, произнесший эти слова, поскольку он сливался с последними раскатами грозы, но в следующее мгновение обернулись, чтобы установить его источник. У них за спиной, перед захлопнувшейся дверью, лицом к очагу, в полумраке стоял мужчина. Одетый во все черное, старый человек, он в то же время не казался старым — только длинные седые усы выдавали его возраст. Его костюм да и весь облик странным образом не соотносились ни с какой эпохой, как если бы он существовал вне времени. Жилет незнакомца пересекала длинная цепочка — ни золотая, ни серебряная, но и не железная — тусклая, не бросающаяся в глаза. К ней крепился массивный брелок в виде черепа, грани которого стерлись из-за того, что вещь была очень старой.

Незнакомец устремил свой непроницаемый взгляд на Серафена, который был выше его почти на целую голову.

— Я знал, — проговорил он медленно, — что рано или поздно ты все-таки откроешь эту проклятую дверь.

Бюрль беспомощно развел руками.

— Надо же нам было укрыться где-то от грозы… — пробормотал он.

— А ты лучше помолчи! Чего успел ему наболтать?

— Все, что можно было рассказать на словах.

— Да ведь ты ему жизнь отравил! Вот к чему привела твоя глупая болтовня! — Внезапно незнакомец повернулся к ним спиной, пинком распахнул дверь и удалился размашистым шагом, ступая по градинам, которые хрустели у него под ногами, словно гравий.

Старик и Серафен невольно последовали за ним.

— Кто это? — спросил Серафен хрипло.

— Зорм, — ответил Бюрль. И сомкнул пальцы правой руки на большом пальце левой. — Он наделен силой… — прошептал старик, опасливо глядя по сторонам.

— Тише! — прикрикнул вдруг Серафен. — Послушайте! Что он там бормочет?

У подножия большего из кипарисов, чьи ветви, обломанные грозой, бессильно повисли вдоль ствола, Зорм повернулся к ним и выкрикивал какие-то неразборчивые слова.

— Оставь его, — воскликнул Бюрль. — Не пытайся понять. Он препирается с Дьяволом. Когда Зорм вот так раззевает свой рот, все мы, окрестный люд, разбегаемся и прячемся. Не гляди на него!

Однако Серафен, вопреки совету, странным размеренным шагом, будто сокрушая что-то на ходу, двинулся следом за Зормом, который опять повернулся к ним спиной и зашагал прочь.

— Серафен! — крикнул Бюрль.

Серафен исчез. Исчезли и его следы — так же, как следы Зорма, потому что небо, всего пять минут назад дышавшее смертельным холодом, изливало теперь потоки зноя, лето снова вступило во владение долиной.

— Эй, Серафен! Куда же подевался этот олух?

Старик ускорил шаг. Он быстро скатился с тропы, ведшей к Ля Бюрльер, на дорогу, усыпанную обломанными ветками и посеченной градом листвой. Старик хотел догнать тех двоих, если успеет. По шоссе струилась вода. Рытвины, которые они так старательно засыпали перед грозой, теперь появились снова и еще более глубокие. У Бюрля вырвался обескураженный жест. Растерянный, он обогнул остатки колючего кустарника, придавленного градом, который почти полностью скрыл под собой откос, где они работали с Серафеном.

Серафен лежал ничком на груде булыжника. Тело его сотрясалось от рыданий.

— Мама! Мама! Мама! — сквозь душившие его рыдания выкрикивал Серафен.

Молотя кулаками по груде щебня, он в кровь разбил себе руки. Но боли не чувствовал.

Еще в течение трех дней Серафен чувствовал боль в руках, которые разбил тогда о кучу щебня, и с тех пор каждую ночь, вместо военных кошмаров, перед ним вставало замкнутое пространство кухни в Ля Бюрльер. По воскресеньям он возвращался туда и целыми часами бродил от очага к столу из орехового дерева, от хлебного ларя до колыбели.

Его неотвязно преследовал образ матери, с задранными юбками и перерезанным горлом, лежавшей на полу у ножки стола. Напрасно днем он изнурял себя работой — ночью сон все равно не приносил ему покоя. Но особенно мучило Серафена и наполняло ужасом то, что у матери, которая столько раз являлась ему в тоске и страхе, не было лица. Несмотря на все усилия, он не мог представить себе ее черты.

Папаша Бюрль вскоре умер от испанки. За несколько дней до его смерти Серафен навестил старика и попросил описать, как выглядела его мать.

— Зачем? — удивился Бюрль.

Он не испытывал страха перед близящимся концом. У него даже хватало сил пережевывать неизменный табак и сплевывать в сторону печки.

— Не влезай в это дело, парень, — сказал он напоследок. — Знаешь, не лежал бы я здесь сейчас, когда бы не рассказал тебе всего. Да уж ладно, что сделано, того не воротишь. И запомни, сынок: что-то тут нечисто. Не могло оно так произойти. Слышишь? Не могло!

Серафен поначалу пытался следовать его совету, приноровиться и жить, как все. По воскресеньям он появлялся на площади под гирляндами разноцветных фонариков на праздниках, устраиваемых по случаю победы.

Много девушек танцевали там друг с дружкой или в одиночестве подпирали стены. Это были ровесницы погибших на войне парней.

Впрочем, были девушки, которые на танцы не ходили. Прежде всего те, чьи отцы или братья погибли на фронте, и кто в течение нескольких лет должен был соблюдать траур. И еще другие, родители которых пытались вырыть как можно более глубокий ров между своими дочерьми и простыми смертными.

В то время титул Королевы Красоты между Пейрюи и Люром делили Роз Сепюлькр и Мари Дормэр.

Роз ослепляла вас заново при каждой встрече, даже если вы были знакомы с ней давным-давно. Люди оборачивались и, затаив дыхание, глядели ей вслед, когда она проходила мимо, с порочной наивностью покачивая бедрами.

Ее отец, Дидон Сепюлькр, чье дело процветало, пользовался известностью в округе, а потому рассчитывал достойно пристроить двух своих дочерей. К тому же он заметно расширил свои владения за счет прикупленных им лучших земель Монжей, когда эта семья в полном составе оказалась вычеркнута из списка живых.