Что до Серафена, он смотрел на Патриса, не видя его. Он вскочил на свой велосипед и помчался что было духу, не оборачиваясь назад.

Вот уже неделю обитателям Люра приходилось есть плохо пропеченный хлеб. Селеста было не до работы. И люди его не осуждали. Они говорили: «Что вы хотите, когда его малышка в таком состоянии? — Ей хуже? — О, совсем плохо! Она попросила, чтоб ей принесли часы и колыбель. — Какие часы? И при чем тут колыбель? — Ах, нет смысла объяснять! Вы все равно не поймете…»

Когда Серафен вырос на пороге пекарни, загородив собой весь проем, держа под мышкой роковую коробку из-под сахара, Селеста сидел, навалившись на разделочный стол, уронив перед собой белые от муки руки. У него не было сил даже начать месить тесто. Он чувствовал, как в его жилах пульсирует лихорадка, сжигавшая тело Мари.

Когда он осознал, что кто-то стоит в дверях, закрывая доступ остаткам дневного света, он поднял голову и сделал слабое движение по направлению к ружью. Но рука его упала. К чему все это? Какой смысл спасать свою жизнь, если Мари должна умереть?

Серафену пришлось согнуться чуть ли не вдвое, чтобы пройти в узкую дверь.

— Не стоит, — сказал он, увидев нацеленное ему в живот ружье. — Я знаю, кто убийца моей матери.

— В самом деле? — пробормотал Дормэр.

Теперь эта давняя история казалась ему не имеющей никакого отношения к его жизни, словно приключилась с кем-то другим, будто ему ее рассказали, а он выслушал без особого внимания.

— Зорм умер, — сказал Серафен.

— А, хорошо…

Селеста немного повертел в мозгу эту новость, которая объявилась слишком поздно. Еще неделю назад он выбежал бы на улицу, пьяный от радости, с трудом подавляя желание закричать во всю глотку: «Зорм умер!», но теперь, на фоне обрушившегося на него несчастья, этот факт едва дошел до его сознания.

— Но тогда, если Зорм умер, быть может, я могу рассказать тебе правду?

Серафен кивнул.

— За этим я и пришел.

Селеста смотрел прямо перед собой на белый свод пекарни.

— У тебя не найдется сигареты? — спросил он. — Я оставил свои на прилавке в булочной.

Серафен молча свернул самокрутку. Смешанный запах табака, муки и сосновых веток, сваленных на антресолях, казалось, придал несчастному булочнику немного бодрости.

— Когда мы в ту ночь подошли к Ля Бюрльер с резаками в руках, — начал он, — Зорм как раз выходил оттуда. Лицо у него было жуткое и пальцы в крови. Он пошел к колодцу, а потом уехал на дрезине. Тогда мы заглянули в дом. Внутри все было залито кровью, как на бойне… Даже в воздухе стоял кровавый туман… Об остальном не спрашивай. Мы ушли через плато Ганагоби, каждый в свою сторону, и потом избегали друг друга. Если нам случалось столкнуться на улице, мы спешили свернуть в боковой переулок. С тех пор я не знал покоя. Думаю, те двое тоже, до самой смерти. Все боялись Зорма.

— Кстати, насчет мертвецов, — вставил Серафен, — это сделал Зорм. Он тоже вас боялся.

— Так, значит, это не ты?

— Нет. Я хотел. Но он меня опередил.

— Ах, мы боялись не только Зорма… Было еще правосудие. Даже когда гильотинировали тех троих, я продолжал чувствовать у себя на шее нож гильотины. Ночами я вскакивал, точно подброшенный пружиной, и слышал, как падает лезвие, со свистом рассекая воздух. — Он помолчал несколько минут. — Мой отец сказал мне перед смертью: «Селеста, запомни, сынок, если у тебя возникнет какая нужда, обратись к Фелисьену Монжу. Он не сможет тебе отказать. Слышишь? Не сможет…» Я понял, что это какая-то старая история, еще между нашими дедами. Не знаю, в чем там было дело…

— Я знаю, — сказал Серафен.

— А! Тогда я могу тебе рассказать. Я слышал об этом от одного старика из Вильнев, он умер почти в столетнем возрасте. Он рассказал мне, но тогда я не поверил.

— Спуститесь в колодец Ля Бюрльер, — сказал Серафен, — и убедитесь сами.

— А! Что ты хочешь? Так уж здесь повелось: если желаешь пробиться в жизни, нужно чуток подтолкнуть счастливый случай…

— А как же! — вздохнул Серафен.

— Так вот, — продолжал Селеста, — когда возникла нужда, Монж не сказал «нет». Ни мне, ни Дидону, ни Гаспару. Только каждый год мы, трое, встречались в день св. Михаила перед воротами усадьбы Ля Бюрльер. Двадцать три процента! В один прекрасный день мы взбунтовались, мы больше так не могли. Нам пришлось жениться на безобразных наследницах, чтобы получить хоть какие-то гроши. Но, — добавил он, качая головой, — как мы ни храбрились, оказалось, задуманное нам не под силу. Когда мы увидели всю эту кровь, нас чуть наизнанку не вывернуло, мы цеплялись друг за дружку, будто пьяные… Да еще ты кричал в колыбели!

— Вы знаете, что Монж не был моим отцом?

— Увы.

— Я не имею права даже на имя, которое ношу, — с горечью сказал Серафен.

Он протянул булочнику коробку из-под сахара, украшенную бретонским пейзажем с придорожным распятием.

— Здесь ваши расписки Монжу, можете их сжечь. А под ними — золотые монеты. Это для Мари. Отдадите ей, когда она поправится.

— Поправится… — пробормотал Селеста. — Поправится…

Внезапно он уронил голову на руки и разрыдался.

— Она умрет! — простонал он. — Доктор сказал, и недели не протянет!

Серафен поднялся и положил руку ему на плечо.

— Вы отдадите ей золотые, когда она поправится, — повторил он с нажимом. И добавил с грустью: — Чтобы она простила меня, если сможет, за то, что я вторгся в ее жизнь.

Удивленный булочник поднял голову. Он чувствовал рядом дыхание человека, которого так боялся, с чьим образом были связаны самые мрачные воспоминания в его жизни. Странно, но теперь рука Серафена на его плече ощущалась им как защита и покровительство. Селеста машинально открыл коробку. Вот она расписка, которая отравила ему жизнь, состарила раньше срока и едва не погубила, как двух других. Сейчас это просто ничего не значащая бумажка. Под сложенными долговыми обязательствами сонно поблескивали монеты, сияние их было мирным и теплым, как будто ничего не случилось.

— На них еще больше крови, чем на бумагах, — сказал Серафен.

— Но… А ты? — растерянно пробормотал Селеста.

— Я? На что они мне?

— Ну, ты мог бы… Так что ты собираешься делать?

— Я хочу увидеть Мари.

Серафен повернулся к булочнику спиной и, пригнувшись, вышел через низкую дверь на пустынную улицу. Была уже глубокая ночь. Откинув занавеску из шариков, заменявшую внутреннюю дверь в булочной, он увидел за прилавком плачущую Клоринду.

— Я пришел повидать Мари, — сказал Серафен и, не дожидаясь ответа, тяжело ступая, поднялся по узкой лестнице, в жилые комнаты. Из полуоткрытой двери, за которой горел ночник, на него пахнуло жаром, удушливым запахом болезни. Серафен толкнул створку.

«Я сидела подле Мари, — рассказывала потом Триканот. — Обернулась и увидела его. Он был — как бы это вам сказать? — весь окружен ореолом гнева. Я видела, что он дрожит, словно ивовая ветка. От него пахло камнем, чревом земли, опавшими листьями, потоком — чем угодно, только не человеком. Тогда я встала и тихонько вышла. Я оставила их одних, как молодых в брачную ночь».

Теперь Серафен был наедине с Мари.

Девушка лежала, стиснув кулаки, точно боролась с кем-то или чем-то. Даже сейчас чувствовалось, что где-то, в самой глубине ее существа, собрана в тугой комок огромная сила, не позволяющая окончательно вырвать жизнь из этого тела, не желающая поддаваться смерти, но готовая сражаться до последнего вздоха, в жестокой и отчаянной схватке.

За время болезни Мари страшно исхудала, под одеялом лишь смутно угадывались очертания ее иссохшего тела. Поредевшие волосы слиплись, обнажая выпуклый лоб и слегка оттопыренные уши. Глаза были открыты, беспокойные, настороженные, готовые в любую минуту закатиться. Дыхания почти не ощущалось, но при каждом слабом вздохе комнату наполняло невыносимое зловоние. Пальцы, скрюченные, будто у скупой старухи, судорожно скребли одеяло, быстрым движением прядущего паука.