— Мама, — тихо проговорил Серафен.

— Потом я увидел еще, как в тумане — понимаете, лампа опрокинулась, и единственное освещение давал огонь в очаге — двоих схватившихся мужчин. Одним из них был ваш отец. В руке он держал что-то блестящее и красное, у второго тоже было оружие, и они старались перерезать друг другу горло, молча, без единого звука. Ваш отец как будто начал одерживать верх. Ему удалось оттолкнуть противника, тот отлетел к очагу, потерял равновесие и опрокинулся на спину, однако, падая, ухватился за вертел, который сорвал со стены. Он сжимал его в ту минуту, когда ваш отец бросился на него и напоролся на острие. С вертелом, торчавшим в теле, ваш отец сделал еще шаг, два шага… Он уперся обеими руками в камни очага — и тогда тот, второй…

— Второй? — задыхаясь, спросил Серафен. — Вы уверены, что там был только один человек?

— Да. Уверен. Один человек, сжимавший в руке что-то блестящее. Он подскочил к вашему отцу, запрокинул ему голову и полоснул по горлу…

— Один человек… — повторил Серафен.

— Да. Впрочем, в комнате был еще кто-то. Кажется, старик. Он сидел в кресле перед очагом, уронив руки на подлокотники и уставясь в потолок. Старик с большой красной бородой…

— А того человека, — перебил Серафен, — вы хорошо его рассмотрели?

— Нет. Помню черный силуэт. Блестящий глаз. Пару ног, руки — немного похожие на ваши… Еще видел плечи, спину… Я же сказал вам: лампа опрокинулась и погасла. И потом — я до смерти перепугался! Это сейчас я рассказываю долго, а тогда сразу же захлопнул крышку люка. Она чмокнула, соприкоснувшись с ручейком застывающей крови, — никогда мне не забыть этого звука. Я говорил себе: если тот человек его услыхал, мне конец. Мне было жутко, понимаете — жутко! Я обезумел от страха. Вам случалось такое испытывать?

Серафен поднял глаза к верхушкам колонн, теперь совершенно невидимым в темноте нефа.

— О да! — прошептал он.

— Тогда вы должны понять. Страх отнял у меня способность соображать. Он мучил меня на протяжении многих месяцев, даже лет. Я скатился по лестнице и забился в свой угол. И там я понял, что когда тот человек, наверху, уйдет, я останусь наедине с трупами, перепачканный их кровью, которая, стекая в люк, обрызгала мою обувь и одежду. Мой рассказ о неизвестном человеке, которого я толком и не рассмотрел, кого, возможно, никогда не найдут — кто бы в него поверил? А мои бумаги? Они вполне могли быть поддельными. В те дни по Франции бродило немало таких парней, как я — веселых, шумных, перекати-поле. Жандармы и власти их недолюбливали, смотрели искоса. Что было, если б за меня взялись жандармы?

Серафен почувствовал, что при этом воспоминании его собеседника еще и сегодня пробирает дрожь.

— Ужас, который я испытал при этой мысли, превосходил даже страх, охвативший меня, когда я поднял крышку люка. Теперь я был одержим страхом — перед людьми, перед эшафотом. Потому что кто бы мне поверил?

Человек сделал паузу.

— Тогда, — продолжал он после минутного молчания, — я схватил свою трость, шляпу и дорожный мешок, в который сунул остатки хлеба — потом он мне очень пригодился, я съел все, до последней крошки. Как мог, поправил мешки, на которых лежал, и выскочил через воротца конюшни. Я бежал, как безумный. Я и был безумен. Помню, я увидел колодец, а перед ним… стоял человек. Он был повернут ко мне спиной, но мне показалось, он услышал мои шаги и сейчас обернется. Я отпрянул назад и спрятался за тележкой. Между тем человек наклонился, поискал что-то на земле, потом размахнулся и бросил это в колодец. Что-то тяжелое… Я услышал: «плюх!»

— Один человек… — пробормотал Серафен.

— Да. Всего один. И я его не разглядел. Шляпа отбрасывала тень на его лицо. Помню только, что был он безбородый. Он ступал тяжело, ссутулясь. Не могу поклясться, но в какой-то момент мне показалось, что у него вздрагивают плечи — как будто он плакал…

— И это был тот самый человек, который у вас на глазах проткнул вертелом моего отца?

— Да, это совершенно точно.

— И не было никого другого?

— Никого.

— И он бросил что-то в колодец?

— Да. И потом побрел, понурясь, в сторону железнодорожной насыпи. А я пустился наутек. Не разбирая дороги, через лес, через холмы. Я бежал прямо на север. Вместо компаса мне служил запах гор. Так я очутился возле этой церкви. Не знаю ее названия…

— Церковь святого Доната, — машинально уронил Серафен.

— Я молился, — продолжал человек в трауре, — и получил совет: беги! Что я и сделал.

— Один человек… — прошептал Серафен. — И вы не знаете, как он выглядел?

— Двадцать пять лет, — сказал незнакомец. — С тех пор прошла целая жизнь. Я только что потерял жену… Нет, я не знаю. Но даже если бы смог вам его описать, что бы это дало? Как он выглядит теперь, четверть века спустя? А война? Возможно, его давно нет в живых.

— Если б он умер, — проговорил Серафен, — я почувствовал бы это здесь, — рукой он указал себе на грудь. Человек в трауре смотрел на него. Серафен не шевелился, он продолжал стоять, прислонившись спиной к колонне, как будто врос в нее.

— Четверть века… — устало повторил путешественник. — Вы слишком молоды, чтобы знать, что это такое…

Он умолк, озадаченный. В полутьме ему показалось, что Серафен смеется. Внезапно Серафен повернулся и зашагал в направлении слабого света, который брезжил над портиком.

Человек в трауре последовал за ним.

— Не могу ли я, — спросил он неуверенно, — что-нибудь сделать для вас? Знаете… Как бы это сказать… Словом, я богат и…

Тут он прикусил язык, вспомнив о коробке из-под сахара, полной золотых луидоров.

— А я, — сказал Серафен, — еще беднее, чем вы думаете. Я был отнят от материнской груди трех недель от роду. Всю мою жизнь я не знал, что такое мать. Единственное, что от нее осталось… это страшный сон, который командует мною. Вот вы говорите, двадцать пять лет… По-вашему, это много? А она ничуть не переменилась, у нее все так же перерезано горло и… — он едва не добавил: «на сосках последние капли молока, которые предназначались мне», однако сдержался. — Я знаю, она не простила, — продолжал он. — И я не прощаю. А вы, с вашей исповедью, пришли слишком поздно… Слишком поздно…

И он ушел, не бросив ни кивка, ни взгляда, ни слова признательности этому подавленному человеку, который был богачом.

Сухие листья с печальным шелестом устилали землю вокруг церкви. Настала ночь.

«Я должен был догадаться, — говорил впоследствии мсье Англес, — в первый и последний раз он попросил у меня день отпуска. Если не ошибаюсь, это был понедельник…»

Серафен спал неспокойно, урывками, преследуемый бессвязными мыслями. Один человек. Колодец. Он бросил что-то в колодец. И вся эта бойня — дело рук его одного. А как же тогда двое других? Выходит, он ошибался, хотел убить двоих невиновных… Или одного невиновного и одного виноватого? Правду знал теперь только один человек: тот, кто остался в живых, люрский булочник Селеста Дормэр. Значит, это он убрал тех двоих… Но почему? Колодец… Человек, которого видел незнакомец, бросил что-то в колодец. Что-то, с помощью чего его можно было уличить. В тот самый колодец, к которому Серафен не смел приблизиться, преследуемый призраком своей матери. Кстати, есть ли там внутри вода? И сколько? Метр, два? Что-то ему мешало, он не мог заставить себя заглянуть в колодец. Как отыскать лежащую на дне улику? Что с ней сталось по прошествии четверти века?

Серафен был у себя дома, в объятом ночью Пейрюи, и, заложив руки за голову, вслушивался в плеск фонтана. Он подумал о Мари Дормэр. Говорят, бедняжка не на шутку больна. Это скверно. Она так любила жизнь, была такой импульсивной. Серафен сказал себе, что должен с ней повидаться. Возможно, девушке полегчает, если она узнает, что он тревожится о ее здоровье. В любом случае, это его ни к чему не обязывает. Разве он не сказал ей, что не может любить никого?

Внезапно он сел на своей постели. Образ Мари, сидящей на краю колодца, когда он едва не столкнул ее вниз, пробудил в его душе какое-то тревожное воспоминание. Однажды он слышал, как мсье Англес разговаривал с коллегой-геодезистом. Серафен тогда запомнил его слова, а сказал он вот что: «Здешние колодцы почти все высохли. Когда компания, разрабатывавшая рудники в Сигонсе, в 1910 году расширила свою деятельность, проложенные ею новые галереи нарушили водоносные пласты и, особенно, сифоны. Так что вода ушла почти изо всех колодцев».