— Надо напоить ее отваром зверобоя с козьим молоком, чтобы отогнать болезнь.

— Чего уж я только ей не давала! Иссоп и белену, семечки сарсапарели, пальчатку, таволгу, заячью капусту… — Клоринда зарыдала пуще прежнего. — Бедняжка ничего не ест и не пьет! Даже воду приходится вливать ей кофейной ложечкой сквозь зубы. Конечно, мать и сестра помогают мне по дому, да только я вся извелась. А ты хочешь, чтобы я думала о том, как правильно отсчитать сдачу!

По дороге к кладбищу кортеж с останками Дидона Сепюлькра должен был пройти мимо окон Мари. Катафалк подпрыгивал на ухабах, разлаженно дребезжали колеса, тревожно ржали лошади, шаркали шаги и люди перешептывались, склоняясь друг к другу понурыми головами. Правда, кюре и мальчика из хора попросили прервать литанию, пока процессия не минует дом больной, но Мари вдруг перестала стонать, широко раскрыла воспаленные от лихорадки глаза и села на постели.

— Кого это хоронят?

— Никого. Так, одного старика. Лежи спокойно, не то лихорадка усилится.

— Но я должна пойти и сказать им…

Она отбросила одеяло, спустила ноги на пол, хотела встать, но пошатнулась и упала обратно на подушки.

— Бедная моя девочка, куда тебе идти — ты ведь на ногах не стоишь! Вот когда поправишься, тогда все и расскажешь…

— Но тогда будет слишком поздно! — воскликнула Мари, беспомощно перекатывая голову по подушке с отчаянием человека, которого никто не понимает.

Клоринда и ее сестра на цыпочках вышли из нарядной спаленки с безделушками саксонского фарфора, кокетливым секретером маркетри, изящным столиком для рукоделья.

— Бедняжка! Она все ощупывает пустое место на пальце, где было кольцо, и спрашивает, где ее аквамарин… Надо бы съездить в Экс — купить другое. Да как оставить лавку и больную Мари? Ума не приложу, что делать!

Заглянула Триканот, узнать, какие новости. Она трижды обошла комнату, и ее шаги гулко отдавались на плиточном полу. Она сморщила нос и фыркнула. Затем переменила освященный букс, который усыхал в розовой вазочке саксонского фарфора, украшенной изображением пухлого ангелочка, походившего скорее на античного амура, чем одного из воителей крылатой рати Предвечного Отца. Наконец Триканот изрекла:

— Лихорадка, как же! Я-то знаю, что у нее… Господь, сохрани! — И поджала свои тонкие губы.

Несчастье снова нависло над Люром.

А тем временем человек, державший в своих руках ключи от тайны, ехал по направлению к Люру, побуждаемый каким-то болезненным желанием еще раз увидеть эти места. Он был грустен и в трауре — тулью его шляпы опоясывал широкий черный креп. Человек этот только что схоронил горячо любимую жену. Откинувшись на подушки лимузина, с глазами, покрасневшими от слез, проделал он путь из Сен-Шели-д’Апше в Оверни, где за четыре военных года нажил состояние на армейских поставках.

Его трое детей, которым не терпелось опробовать собственные крылья, убедили отца воспользоваться этими печальными обстоятельствами, чтобы немного передохнуть, и он направлялся в Марсель, чтобы потом отплыть на Антильские острова, где у него были кое-какие дела.

Он мог бы путешествовать прямо долиной Роны, по хорошему шоссе, однако в Лионе сказал шоферу: «Поезжайте дальше на Гренобль, мы проедем через Альпы».

Этот крюк он сделал в память о покойной жене, единственной поверенной его прошлого, которая на смертном одре взяла с него слово заехать в эти края.

Вот почему этот богатый и печальный господин трясся в своей роскошной машине по скверной дороге между Ле Монестье-де-Клермон и Крестовым перевалом, по обе стороны которой, на протяжении тридцати километров, полыхали клены в осеннем убранстве.

Ноябрь выдался мягким. Грустный взгляд путешественника задумчиво провожал холмы, одетые лесом далекие горы, деревушки с серыми колокольнями, дожидавшимися Рождества, чтобы раскинуть над снегом гостеприимные огни. Он созерцал этот край, шепотом говоривший о своем мирном счастье у каждого дорожного поворота; бедный край, у которого не было нужды быть богатым; край, которого он никогда не видел.

Да, он не видел его — и однако четверть века назад перемерил пешком, подгоняемый страхом. Он помнил только дождь, ночь и неуют заброшенных риг на опушках леса, где единственными его товарищами были страх да голод. Четверть века назад, 29 сентября 1896 года, он спасался бегством по этим дорогам. Заслышав позвякивание колокольчиков на почтовом фургоне, он стремглав бросался в придорожный ров. Проносилась мимо энергичная рысь лошадей, женский смех под опущенным верхом экипажа, шутки мужчин, аромат духов, запах кожи и сигарного дыма, а он убегал, как затравленный зверь, преследуемый стуком ножа гильотины, который непременно опустится на его хрупкие двадцатилетние плечи, если он даст себя схватить.

Потому что кто бы ему поверил? Кто дал бы себе труд выслушать его объяснения? Он твердил это и сейчас, откинувшись на подушки своего автомобиля, глядя, как проносятся мимо одетые в пурпур клены и мирные дымки над фермами, как с каждой минутой приближается Крестовый перевал с частоколом высоких сосен, тот самый, где, поставив ногу на склон, все еще под проливным дождем, он впервые сказал себе, что, возможно, выкарабкается…

В полдень он добрался до Систерона, где велел шоферу остановиться на улице Сонери, чтобы купить в табачной лавочке газету. В глаза ему бросился растянувшийся над тремя черными колонками заголовок: «Новое преступление в департаменте Нижние Альпы! Мельник раздавлен собственными жерновами. Безусловно, это убийство». Тут же была помещена довольно скверная фотография, на которой все же можно было различить мельничные жернова. Путешественник окаменел на сиденье своего автомобиля. Ему почудилось, будто время повернуло вспять, и он, весь дрожа, опять спасается бегством под проливным дождем. Напрасно он говорил себе, что в наши дни преступление не такая уж редкость — то, что он вот уже во второй раз попадает в этот край под знаком пролитой крови, казалось ему зловещим предзнаменованием. Подавленный страх ожил в нем с новой силой, и он едва не приказал шоферу повернуть назад, однако обещание, данное умирающей жене и, пожалуй, в не меньшей степени любопытство побуждали ехать дальше. Словно какая-то злая сила, против воли, втягивала его в орбиту несчастья…

В Систероне он задержался, чтобы дать шоферу перекусить, тогда как сам, едва притронувшись к еде, отправился побродить по улицам. За прошедшую четверть века городок почти не изменился. Путешественника охватили смятение и растерянность — словно и не было всех этих лет спокойной жизни. Он вспомнил, как старался тогда ночью избегать редких уличных фонарей, как снял башмаки, чтобы заглушить шум своих шагов…

Уезжая из Систерона, он забился в глубь автомобиля, как будто боялся быть узнанным. Бонз-Анфан, Пейпэн, Шато-Арну, Пейрюи… После Пейрюи он велел шоферу сбавить скорость, опасаясь проскочить мимо нужного места. Вот и памятная ферма в Пон-Бернаре с голубятней у края дороги. Он приказал остановить машину и вышел.

— Подождите меня здесь, — сказал он.

Владевшая им тревога рассеялась, он шагал по дороге, словно опять стал прежним юношей, опьяненным молодостью и свободой. Даже принялся насвистывать песенку, с которой когда-то прошел через всю Францию.

Он узнавал каждый утес, каждый пучок полевых маков, каждую ивовую рощицу. Вот у этого источника, вытекавшего прямо из-под земли, со странным углублением в камне, он останавливался тогда, чтобы напиться. Вечерело. Скоро он будет на месте. Ля Бюрльер. Ему сказали: «Постоялый двор Ля Бюрльер. Хозяина зовут Фелисьен Монж. Увидишь, он хорошо тебя примет…»

Путник узнавал все, кроме железнодорожной ветки — в те дни ее здесь еще не было. Внезапно — ему показалось, прошло минут пять, не больше, — он услышал вкрадчивый, баюкающий шум, это был ветер в кронах кипарисов. Этот звук он слышал и тогда. Дорога, которой ему никогда не забыть, свернула вправо. В потемках он то и дело спотыкался на выщербленных плитах, где оставили глубокие борозды тяжелые подводы нескольких поколений ломовых возчиков. Путник вновь ощутил свою тогдашнюю легкость, бесшабашную уверенность в себе. Чтобы иметь пристойный вид, он энергично отер башмаки пучком сорванной на откосе травы, залихватски сдвинул набок широкополую шляпу, расправил украшавшие трость праздничные ленты. Он распахнул ту дверь со словами: «Привет честной компании!»