— Кэти.
— Да?
— Тебе хорошо было этой ночью?
— Да, очень, очень. У меня даже нет слов передать это.
— Я ничем не огорчил тебя? Ты не грустишь?
— Нет, все было прекрасно, радостно и чудесно. — Я так любил тебя, так любил!
— А я тебя.
— Мне хотелось отдать тебе свою жизнь.
— Ты отдал, Тони…
— И, может быть, поэтому я сегодня люблю тебя еще больше.
— И я тебя.
— И ведь это только начало. — Да, только начало.
— Ты никогда не разлюбишь меня, Кэти?
— Нет, пока не умру.
— Не умирай, Кэти. Давай жить вечно. Хорошо?
— Да, и с каждым днем будем любить друг друга все больше.
— Да. Ты красавица, моя Кэти, в этих круглых грудях живет богиня.
— А в твоих руках и чреслах — бог.
— Мне пора идти.
— Да. Она вот-вот придет. — Поцелуй меня еще раз.
Тони благополучно пробрался в свою комнату как раз вовремя, чтобы принять поднос с завтраком, который ему подала служанка; он невольно улыбнулся, увидев, что покровительствующая им экономная Филомена поставила оба завтрака на один поднос. Тони вынес его на террасу, пододвинул стулья к столу, принес сигареты и поставил небольшое деревце в кадке так, чтобы тень его защищала стул Кэти от солнца.
Звать ее не было надобности — она всегда слышала шаги девушки на лестнице и минуту спустя являлась к нему с собственным подносом. Тони думал, что она скажет, когда увидит предательский поднос с двумя приборами, — а может быть, она сама гордо распорядилась подать завтрак к нему. Из сада донеслись звуки гитары. Тони вышел на середину террасы и услышал чистый голос Кэти, напевавший «Wenn ich in deine Augen seh». Как чудесно она придумала сказать ему этой песенкой, что она любит его и счастлива своей любовью.
Когда пение кончилось, Тони подошел к перилам и, заглянув через них, увидел Кэти, стоявшую внизу в своем новом халатике с перекинутой через плечо гитарой.
— Благодарю тебя, трубадур, — сказал он.
Она взглянула наверх.
— Ах, ты тут? Лови!
Она бросила ему маленький пучок цветов, который он поймал на лету.
— Вот цветы для тебя, господин мой, и веточка розмарина на память.
— Благодарю тебя, трубадур, я не забуду. Не фрейлейн ли Кэти прислала тебя, чтобы ты спел свою прелестную песенку?
— Я подумала, не все же уступать только мужчинам услады любви, и решила сама спеть aubade [197] своему возлюбленному.
— Чем мне отблагодарить тебя, трубадур?
— Завтраком, — деловито ответила Кэти. — Я сейчас поднимусь. А все готово?
— Да, и молоко стынет.
— Лечу наверх.
— Кэти, — окликнул Тони, когда она побежала.
— Да, — отозвалась она и, остановившись, оглянулась через плечо.
— Но ведь теперь уже нет никаких» so muss ich weinen bitterlich» [198].
Кэти замотала головой и послала ему воздушный поцелуй.
XI
В прохладной темной комнате не было слышно ничего, кроме громкого пения цикад: такого монотонного, ритмичного, что ухо само бессознательно разнообразило его. Тони дремал возле Кэти во время послеполуденной сиесты, прислушиваясь к цикадам и отсчитывая дни и недели под аккомпанемент их чирчирр, чир-чирр. Он представлял себе, как они сидят утром на деревьях, — и входит цикада-дирижер, все встают и раскланиваются: «С добрым утром, господа, с добрым утром, герр Никиш», — и все начинают пиликать как одержимые — чир-чирр, чир-чирр, чир-чирр.
Эти мысли сбили его со счета, так что ему пришлось начинать все сначала, а тем временем пение цикад в саду превратилось в громкий плещущий шум фонтана.
Половина мая; значит, они уже прожили вместе больше пяти недель. Тони поднял голову, чтобы взглянуть на Кэти, которая лежала, повернувшись к нему спиной и опершись темной головкой на руку. Как прекрасны эти линии спины, бедер и согнутой ноги; они бегут, как ручей, ставший плотью. Что бы сказали постдарвинисты о причинах, заставляющих цикад поднимать этот шум с утра до ночи? Ах да это для того, чтобы прельстить самку. Выходит, когда Веласкес писал свою Рокбайскую Венеру, он старался прельстить миссис Веласкес. Но Кэти прекраснее той. По-видимому, эти леди-цикады обожают музыку, и как трудно им, должно быть, угодить — несчастные самцы надрываются все лето, чир-чирр, чир-чирр, пока не падают замертво в изнеможении. Но когда же они находят время для любви? Ночью? Ночью-то они как раз и не поют. А какие разговоры между девушками: «Ты собираешься замуж за Альфонса, душечка?»— «Нет, дорогая, он вчера чир-чиркнул и сфальшивил, я просто не могла бы выйти замуж за такого мужчину». — «Ну, ничего, милочка, пойдем выпьем коктейль из росы!…»
— Тони!
— Да, моя красавица?
— О чем ты думаешь?
— О тебе и Веласкесе, и о том, сколько времени мы здесь, о цикадах, о фонтанах и коктейлях из росы, — Обо всем сразу?
— Нет, но все вперемежку, это называется поток сознания.
— А для кого коктейли из росы? Для меня? Или для Веласкеса?
— Нет, для бедных маленьких самок-цикад; они спились с горя, потому что их возлюбленные чир-чиркали фальшиво и опозорили себя.
— Ах, Тони, какая грустная история. Бедные маленькие цикадочки! Они так и не найдут себе возлюбленных?
— Им так надоест в конце концов пристрастие их кавалеров к искусству, что они заведут пылкие романы с древесными лягушками и потом им придется постричься в монахини и идти в лягушачьи монастыри под поганками.
Кэти повернулась на спину, потянулась, зевнула и согнула ногу, подняв колено. «Удивительно, — подумал Топи, — и какая радость для меня, что она всегда так грациозна, даже в самые бессознательные моменты. Вряд ли в ней много немецкого».
— Который сейчас час, моя светлость? — спросила Кэти.
— Фрейлейн Катарина, я, кажется, уже не раз объяснял вам, — нельзя так говорить «моя светлость».
— Да, моя светлость.
— Без десяти четыре, дорогая. Помню, как-то мне случилось пойти пить чай к одному старику, который только что получил титул, и вот служанка принесла чай, когда его жены не было в комнате. Он грозно посмотрел на служанку и сказал важно этаким густым басом: «Доложите ее светлости, что чай подан».
А бедненькая служанка, которая трепетала перед ним, мак юная невеста, пискнула: «Да, моя светлость». Он был прямо вне себя от ярости. По-видимому, они ее муштровали несколько дней и чересчур перестарались.
— А я и не знала, что у вас в Англии тоже существует вся эта герр-гехеймратская белиберда, — сказала Кэти, соскакивая с кровати и приоткрывая ставню, от чего тело ее, освещенное солнечным лучом, стало вдруг похоже на бело-золотую статую.
— Как ты загорела, Кэти, — лицо, руки, щиколотки!
— Да, — сказала Кэти, грациозно поворачиваясь перед зеркалом. — Я похожа теперь на такую белую с черными пятнами свинку из цирка.
— Какое богохульство! Почему у тебя такое белое и гладкое тело?
— Я вылупилась из яйца среди гиацинтов. Это ты мне сказал, а то я бы и не знала. Знаешь, мне ужасно хочется пить.
— Хочешь, пойдем в кафе и съедим cassata alia Siciliana [199], а потом спустимся потихоньку к нашей бухточке?
— О, вот это чудесно! Кто придумал cassata, Тони? Наверное, какой-нибудь замечательный человек.
— Это был сицилийский поэт при дворе Фридриха Великого, — ответил Тони, сочиняя тут же, на месте. — Его мать была, сарацинская эмирша, а отец — нормандский рыцарь. Он влюбился в одну византийскую девушку, которая объедалась сливочным мороженым, как некоторые другие леди. Однажды она сказала ему:
«Ты постоянно воспеваешь мои глаза, волосы и руки, почему бы тебе не сочинить для разнообразия что-нибудь практичное? Я не допущу тебя на свое ложе, пока ты не сочинишь мороженое столь же совершенное, как я сама». Он ушел и придумал cassata alia Siciliana.