– Да не ко мне это! Ваш Евгений Палыч с другой стороны живет! С другой! Понятно?

Бабки замерли, а Роман, воспользовавшись неожиданной паузой, выскочил из калитки и поспешил к реке.

Никакого удовольствия от «мазания кистью» Роман не испытывал. Прошли уже те времена, когда кусок холста, натянутый на подрамник, казался окном в иной мир, открыть которое суждено только ему и никому больше. Создаваемый или открываемый когда-то таким образом мир получался по большей части никому не интересен, а со временем все меньше интересен и ему самому. Нынешние работы неплохо продавались, Роман набил руку или, как говорил приятель Глеб, правильно позиционировал себя на рынке. Массовый потребитель, уже ушедший от настенных календарей и войлочных оленей, еще не разбирался в искусстве, но уже хотел качества. Вот это «качество» Роман и обеспечивал. Он точно знал, «что» он должен писать и «как» он должен писать, чтобы работа рано или поздно стала частью роскошного интерьера очередных апартаментов, а в карманах оказалась не слишком большая, но вполне достаточная для спокойной и безмятежной жизни сумма.

Роман был неплохим художником. И ненавидел слово «неплохой». Ему всегда казалось, что быть неплохим художником, это все равно, что быть неплохим бегуном. То есть иметь все шансы достигнуть финиша, показать хорошие результаты в тестах, на каком-нибудь контрольном взвешивании, но упасть, не дойдя нескольких шагов. Или просто уйти с дистанции, потеряв к бегу всякий интерес, махнув, так сказать, рукой и распрощавшись с амбициями и мечтами. Он уже давно не думал о выставках и признании, хотя Глеб, вздыхая, напоминал о необходимости создавать и поддерживать имя. Более того, Роман старался не общаться с коллегами и самонадеянно считал, что именно деревенская отстраненность позволила ему прибиться к берегу и успешно законсервировать свое состояние почти забытого, но когда-то удивлявшего и, значит, все еще интересного автора.

Наверное, если бы Роман умел делать что-то еще, он совсем бы перестал прикасаться к краскам, но необходимость обеспечивать себя и некоторая незавершенность, таящаяся в глубине размышлений о самом себе, заставляли его время от времени вновь брать этюдник и выходить из дома.

Сейчас Роман старался выкинуть из головы и Палыча, и крыс, и этих трех бабок, напомнивших ему распавшийся остов трехголового змея, и думать о том, что он должен сегодня попытаться сделать. Ему хотелось спуститься к самой воде. Найти место, где берег становится пологим и плоским, как бы выравниваясь с рекой. Лечь на траву. Увидеть быструю воду с самого уровня земли. Чтобы травины стояли до неба. Чтобы пахло землей, песком. Чтобы сквозь лес травы просвечивала вода, не теряя ощутимой скорости. И чтобы все это не смешивалось и не распадалось, а затягивало в себя.

Оставив позади грязные хозяйственные постройки селян, огороды и помойки, сползающие к заливным лугам, Роман спустился с обрыва, нашел тропинку, пересекающую совхозное капустное поле, и вскоре вышел к воде. День стоял будний, народу на берегу с утра не наблюдалось, но ветер отыскивал в траве и выкатывал на прибрежный песок пластиковые стаканчики, полиэтиленовые пакеты и другой мусор, поэтому Роман не остановился, а пошел вдоль реки. Миновал с полкилометра песчаного пляжа, продрался сквозь заросли ивняка и крапивы и вышел на небольшой прибрежный лужок. Ока здесь сужалась. У противоположного берега болтался на течении бакен. Несколько коров стояли передними ногами в воде, бессмысленно озирая реку, бакен, берег на котором остановился Роман, самого Романа и еще что-то ведомое только коровам. Роман сбросил с плеча этюдник, стянул с головы выгоревшую бейсболку и лег на траву. Точно так, как ему хотелось. Земля приблизилась, или он сам словно уменьшился. Слышался шелест ветра. Сквозь высокие стебли синело небо. Только воды не было видно. Следовало проползти еще метр или два к реке. Роман шевельнулся, но сладкая истома схватила за размятые дорогой ноги, сон навалился на веки и поволок в солнечный сумрак, вращая и поглаживая по щеке…

– Замечательно! Замечательно! – услышал он знакомый голос. В десяти шагах выше по течению стоял почти по пояс в реке Палыч и словно чертил что-то на воде, зябко поводя растопыренными руками. Коричневый костюм и прочие предметы его туалета лежали тут же, аккуратно сложенные и придавленные к траве ботинками и пластмассовой бутылью дешевого пива. На самом Палыче остались только трусы, закатанные почти до рыхлого округлого живота, и лист лопуха, прилепленный ко лбу, заканчивающемуся где-то далеко за затылком. Роман поднял глаза к солнцу и понял, что проспал никак не меньше трех или четырех часов. На клонящееся к западу светило начинали накатывать облака. Коровы на противоположном берегу исчезли, а с оставшегося за ивняком пляжа доносились веселые крики купающихся.

– Вы уж извините меня, – обернулся Палыч и помахал Роману рукой, роняя с ладони на себя капли воды и вздрагивая. – Извините, если разбудил. Но не сдержался, знаете ли. Здесь особенно хорошо. Я бы и сам с удовольствием вот так бы на травке.… Не получается. Селянки ждут помощи, сочувствия, совета. Приходится в меру сил содействовать, но не прийти сюда не могу. Место уединенное, мне своей фигурой, знаете ли, не стоит оскорблять эстетические чувства пляжных отдыхающих. Там девушки. Девушки здесь замечательные! Вы не находите?

Палыч метнул в сторону Романа неожиданно быстрый взгляд, но не в глаза, а на стоптанные кроссовки и, отвернувшись, словно и не рассчитывал на ответ, наклонился, умыл лицо, пробормотал что-то почти неразборчивое, присел в воду и поплыл «по-собачьи», булькая и судорожно вытягивая шею.

– Девушки здесь замечательные! – почему-то вслух повторил Роман, поднялся и стал раскладывать этюдник, зло размышляя, с чего это он должен уклоняться от разговоров, встреч, взглядов с несимпатичным соседом? Пускай сосед и уклоняется, а он будет работать несмотря ни на что. Роман приладил к этюднику небольшой холст, взял в руки кисть и остановился. Он вдруг вспомнил лес травы с просветом на синее небо, и ему стало плохо. Ненависть к этому вторгшемуся в его мир и теперь фыркающему на быстрине существу скрутила такой болью, что он присел перед этюдником, обхватил себя за бока и стал покачиваться из стороны в сторону. В глазах потемнело.

Роман боялся этого состояния. В такие минуты он почти переставал себя контролировать. Мог наговорить гадостей и расстроить отношения даже с близким человеком, разнюниться над глупой мелодрамой в темном зале кинотеатра, уйти из шумной компании, не попрощавшись. Да мало ли чего он может выкинуть?

– Ненавижу! – тихо, но отчетливо прошептал он вслух.

– Я видел ваши картины, – сказал Палыч.

Роман поднял глаза и увидел, что старик замер у берега, рассматривая и разминая пальцами полутораметровый стебель кувшинки.

– Ну и что? – неожиданно спокойно спросил Роман, – Я их тоже видел.

– Так посмотрите еще раз, – посоветовал Палыч. – Вы же мучаетесь, я вижу. Это, конечно, не мое дело, но ей богу смотреть больно. А между тем ваша работа, которая висит в передней у Софьи Сергеевны, это нечто особенное. Я даже купить ее хотел, но старушка не продала. Сказала, что Александр Дмитриевич очень любил эту работу.

Роман знал, о какой картине говорил Палыч. Это была небольшая, размером сантиметров тридцать на сорок, работа, которую Митрич как-то выудил из кипы стоявших у стены в мастерской Романа холстов и выпросил себе в подарок. Роман пожал плечами и отдал. Редкость, когда художник просит об этом у художника. Как давно это было! Лет десять прошло, не меньше. Роман тогда еще чувствовал себя на подъеме. Ему все казалось, что вот сейчас он напишет нечто, что затмит все сделанное им до сего момента. Молодость и талант распирали изнутри.… И эта работа чудилась ему только пробой пера, не больше. На картине почти ничего не было. Серый или серебристый фон, из которого как из воздушной вуали проступали две фигуры. Женщины и ребенка. Что-то мерещилось в силуэтах. Нельзя было даже определить, куда идут эти двое, в сторону зрителя или от него, но то, что они шли, не вызывало сомнений. Роман тогда написал на обороте какую-то глупость, что-то вроде: «мама обещала ребенку показать ежика в тумане», и подарил. А теперь ему вдруг нестерпимо захотелось самому увидеть эту картину, словно что-то забытое, но очень важное, он оставил на том холсте.