Я с первого же раза без памяти в нее влюбился; надо сказать, что тогда не было почти ни одного юноши в Петербурге, который бы тайно не вздыхал по Пушкиной; ее лучезарная красота рядом с этим магическим именем всем кружила головы; я знал очень молодых людей, которые серьезно были уверены, что влюблены в Пушкину, не только вовсе с нею не знакомых, но чуть ли никогда собственно ее даже не видавших!»

К тому времени, когда произошел этот инцидент на балу, Соллогуб уже окончил университет и служил чиновником особых поручений при Министерстве внутренних дел и на следующий день должен был отбыть в служебную командировку в Ржев Тверской губернии. Страстная любовь к Наталье Николаевне к тому времени поостыла, тем более, что он собирался жениться, о чем и вел разговор со своей бывшей возлюбленной. Сам он об этом вспоминал так: «Накануне моего отъезда я был на вечере вместе с Нат<альей> Ник<олаевной> Пушкиной, которая шутила над моей романической страстью и ее предметом. Я ей хотел заметить, что она уже не девочка, и спросил, давно ли она замужем. Затем разговор коснулся Ленского, очень милого и образованного поляка, танцевавшего тогда превосходно мазурку на петербургских балах. Все это было до крайности невинно в без всякой задней мысли. Но присутствующие дамы соорудили из этого простого разговора целую сплетню: что я будто оттого говорил про Ленского, что он будто нравятся Наталье Николаевне (чего никогда не было) в что она забывает о том, что она еще недавно замужем. Наталья Николаевна, должно быть, сама рассказала Пушкину про такое странное истолкование моих слов, так как она вообще ничего от мужа не скрывала, хотя и знала его пламенную, необузданную природу. Пушкин написал тотчас ко мне письмо, никогда ко мне не дошедшее, и, как мне было передано, начал говорить, что я уклоняюсь от дуэли» [144] .

«Присутствующие <при этом> дамы», которые «соорудили… сплетню», были очень близкие друзья Пушкина: княжна Вяземская Вера Федоровна и ее старшая дочь Мария Петровна Вяземская (в замужестве Валуева) (1813–1849), которые не преминули рассказать об этом Пушкину, сразу же по его возвращении в Петербург. Пушкин даже не мог себе представить, что его дальновидный план начнет реализовываться так скоро. Кандидатура молодого графа В.А. Соллогуба, по существу мальчишки, на роль «клеветника» в адрес его жены подходила как нельзя лучше. Шум, который неминуемо возникает в свете, был на руку Пушкину, чтобы прослыть эдаким дуэльным забиякой при его-то уже поседевших висках. Еще пару таких дуэльных историй и вызов на дуэль Дантеса (который к тому времени непременно должен «засветиться») будет вполне естественным событием. Мало того, нужно все обставить так, чтобы в свете сложилось твердое мнение о правоте Пушкина.

В дуэльной истории с В.А. Соллогубом важно было как можно дольше затянуть этот процесс, чтобы соответствующие слухи курсировали как можно дольше.

Кстати, складывающаяся обстановка как нельзя лучше этому способствовал. В.А. Соллогуб находится в длительной служебной командировке, Пушкин вызывает его на дуэль письмом, которое вдруг почему-то «не доходит» до адресата, а вот письмо его дерптского товарища по университету Андрея Николаевича Карамзина благополучно «доходит»: «Самым же замечательным для меня, – воспоминает впоследствии Соллогуб, – было полученное мною от Андрея [Николаевича] Карамзина письмо, в котором он меня спрашивал, зачем же я не отвечаю на вызов А.С. Пушкина: Карамзин поручился ему за меня, как за своего дерптского товарища, что я от поединка не откажусь.

Для меня это было совершенной загадкой. Пушкина я знал очень мало, встречался с ним у Карамзиных, смотрел на него как на полубога… И вдруг ни с того ни с сего он вызывает меня стреляться, тогда как перед отъездом я с ним даже не виделся вовсе. Решительно нельзя было ничего тут понять, кроме того, что Пушкин чем-то обиделся, о чем-то мне писал и что письмо его было перехвачено» [145] . Вовсе «не перехвачено» было письмо с вызовом на дуэль, Пушкин его возможно даже и не писал, ему важно было тянуть время, а по прошествии достаточно длительного времени он «включает в игру» А.Н. Карамзина. «Загадка», о которой пишет Соллогуб, вовсе никакая не загадка, а очередная мистификация Пушкина, «сработанная» настолько тонко, что и по прошествии 175 лет вся эта дуэльная история принимается за чистую правду.

Легко сейчас рассуждать, что Пушкин «задействовал» в свой план совершенно невинного человека, а каково было Соллогубу, получившему письмо от своего товарища, где черным по белому просматривалось обвинение его в трусости: «Получив это объяснение, я написал Пушкину, что я совершенно готов к его услугам, когда ему будет угодно, хотя не чувствую за собой никакой вины, по таким и таким-то причинам [146] . Пушкин остался моим письмом доволен и сказал С.А. Соболевскому: «Немножко длинно, молодо, а, впрочем, хорошо». В то же время он написал мне по-французски письмо следующего содержания: «Милостливый государь. Вы приняли на себя напрасный труд, сообщив мне объяснения, которых я не спрашивал. Вы позволили себе невежливость относительно жены моей. Имя, вами носимое, и общество, вами посещаемое, вынуждают меня требовать от вас сатисфакции за непристойность вашего поведения. Извините меня, если я не могу приехать в Тверь прежде конца настоящего месяца» – и пр. Оригинал этого письма долго у меня хранился, но потом кем-то у меня взят, едва ли не в Симбирске [147] . Делать было нечего; я стал готовиться к поединку, купил пистолеты, выбрал секунданта, привел бумаги в порядок и начал дожидаться и прождал так напрасно три месяца. Я твердо, впрочем, решился не стрелять в Пушкина, но выдерживать его огонь, сколько ему будет угодно. Пушкин все не приезжал, но расспрашивал про дорогу, на что один мой тогдашний приятель, ныне государственный сановник, навестивший меня проездом через Тверь, отвечал, что до Твери дорога хорошая. Вероятно, гнев Пушкина давно уже охладел, вероятно, он понимал неуместность поединка с молодым человеком, почти ребенком, из самой пустой причины, «во избежание какой-то светской молвы». Наконец, от того же приятеля узнал я, что в Петербурге явился новый француз, роялист Дантес, сильно уже надоедавший Пушкину [148] . С другой стороны, он, по особому щегольству его привычек, не хотел уже отказываться от дела, им затеянного. Весной я получил от моего министра графа Блудова предписание немедленно отправиться в Витебск в распоряжение генерал-губернатора < П.Н.> Дьякова. Я забыл сказать, что я заведовал в то время принадлежащей моей матушке тверской вотчиной. Перед отъездом в Витебск нужно было сделать несколько распоряжений. Я и поехал в деревню на два дня; вечером в Тверь приехал Пушкин. На всякий случай я оставил письмо, которое отвез ему мой секундант князь Козловский. Пушкин жалел, что не застал меня, извинялся и был очень любезен и разговорчив с Козловским. На другой день он уехал в Москву. На третий я вернулся в Тверь и с ужасом узнал, с кем я разъехался. Первой моей мыслью было, что он подумает, пожалуй, что я от него убежал. Тут мешкать было нечего. Я послал тотчас за почтовой тройкой и без оглядки поскакал прямо в Москву, куда приехал на рассвете и велел везти себя прямо к П.В. Нащокину, у которого останавливался Пушкин. В доме все еще спали. Я вошел в гостиную и приказал человеку разбудить Пушкина. Через несколько минут он вышел ко мне в халате, заспанный и начал чистить необыкновенно длинные ногти. Первые взаимные приветствия были очень холодны. Он спросил меня, кто мой секундант. Я отвечал, что секундант мой остался в Твери, что в Москву я только приехал и хочу просить быть моим секундантом известного генерала князя Ф. Гагарина. Пушкин извинился, что заставил меня так долго дожидаться, и объявил, что его секундант П.В. Нащокин [149] .

Затем разговор несколько оживился, и мы начали говорить об начатом им издании «Современника». «Первый том был слишком хорош, – сказал Пушкин. – Второй я постараюсь выпустить поскучнее: публику баловать не надо». Тут он рассмеялся, и беседа между нами пошла почти дружеская, до появления Нащокина. Павел Воинович явился, в свою очередь, заспанный, с взъерошенными волосами, и, глядя на мирный его лик, я невольно пришел к заключению, что никто из нас не ищет кровавой развязки, а что дело в том, как бы всем выпутаться из глупой истории, не уронив своего достоинства. Павел Воинович тотчас приступил к роли примирителя. Пушкин непременно хотел, чтоб я перед ним извинился. Обиженным он, впрочем, себя не считал, но ссылался на мое светское значение и как будто боялся компрометировать себя в обществе, если оставит без удовлетворения дело, получившее уже в небольшом кругу некоторую огласку [150] . Я с своей стороны, объявил, что извиняться перед ним ни под каким видом не стану, так как я не виноват решительно ни в чем; что слова мои были перетолкованы превратно и сказаны в таком-то смысле. Спор продолжался довольно долго. Наконец мне было предложено написать несколько слов Наталье Николаевне. На это я согласился, написал прекудрявое французское письмо, которое Пушкин взял и тотчас же протянул мне руку, после чего сделался чрезвычайно весел и дружелюбен. Этому прошло тридцать лет: многое, конечно, я уже забыл, но самое обстоятельство мне весьма памятно, потому что было основанием ближайших впоследствии моих сношений с Пушкиным и, кроме того, выказывает одну странную сторону его характера, а именно его пристрастие к светской молве, к светским отличиям, толкам и условиям.