Изменить стиль страницы

Глава 6

«Полученье оплеухи»

I

Известно, что Пушкин обид не прощал и обидчиков обязательно наказывал, почитая месть «священным долгом»: кому ответит эпиграммой, на кого вставит эпиграмматические строки в какое-нибудь произведение, например, в одну из глав «Евгения Онегина» — и т. д. Но всегда ли он так поступал? А если обидчик — лицо высокопоставленное? Пушкинист Юрий Дружников в книге «Дуэль с пушкинистами» заметил:

«…Генерал Бенкендорф постоянно притеснял Пушкина, держал, как собаку на цепи, но о нем поэт даже не заикнулся: ни недоброго слова, ни высказанной обиды, ни гневного письма, ни недоброго упоминания, ни эпиграммы».

В самом деле, даже о царе Пушкин высказывался — хотя бы в письмах и в дневнике — достаточно нелицеприятно, а о Бенкендорфе такого у него и не найдешь. Вроде бы Дружников прав, но, зная Пушкина, поверить в это трудно. Ну что ж, посмотрим, как складывались отношения поэта с шефом жандармов.

Сразу по возвращении Пушкина из ссылки в начале сентября 1826 года, после всемилостивейшего прощения, Николай I, через Бенкендорфа, предлагает Пушкину написать записку «о воспитании юношества», и поэт тут же нарывается на поучительный тон шефа жандармов.

Бенкендорф — Пушкину, 30 сентября 1826 г.:

…Государь император не только не запрещает приезда вам в столицу (перед этим Пушкин испрашивал разрешения на приезд в Петербург. — В. К.), но предоставляет совершенно на волю вашу с тем только, чтобы предварительно испрашивали разрешения чрез письмо.

Его императорскому величеству благоугодно, чтобы вы занялись предметом о воспитании юношества. Вы можете употребить весь досуг, вам предоставляется совершенная и полная свобода, когда и как представить ваши мысли и соображения: предмет сей должен представить вам тем обширнейший круг, что на опыте видели совершенно все пагубные последствия ложной системы воспитания.

Сочинений ваших никто рассматривать не будет; на них нет никакой цензуры: государь император сам будет и первым ценителем произведений ваших и цензором.

Объявляя вам сию монаршую волю, честь имею присовокупить, что как сочинения ваши, так и письма можете для представления его величеству доставлять ко мне; но впрочем от вас зависит и прямо адресовать на высочайшее имя.

Из первого абзаца письма Бенкендорфа видно, что Пушкину не было дано безоговорочного прощения и разрешения свободно пребывать в столицах; при этом словам «на волю вашу» (видимость) явно противоречит «испрашивать разрешения» (реальность). То есть — доверия нету. Понимал ли это Пушкин? Да, конечно, он и не надеялся на большее и, вызванный из Михайловского к царю, по дороге в Москву готовился к худшему. Худшего не случилось, обошлось, ну, а доверие — откуда же ему было взяться после того, что чуть ли не у всех подсудных по делу декабристов находили его крамольные стихи?

В третьем абзаце Бенкендорф, пытаясь создать видимость полного прощения, еще раз явно противоречит сам себе: ведь «никакой цензуры» и «государь император сам будет… цензором» — далеко не одно и то же.

Во втором абзаце, создавая видимость полной свободы в выражении «своих мыслей и соображений», Бенкендорф объясняет, как свободно может Пушкин употребить свой досуг (чего и объяснять-то не требовалось), на самом деле давая понять, что именно должно быть осуждено в записке. Пушкин сразу же после прощения оказывается в двусмысленном положении. Впоследствии он писал А. Вульфу, как ему пришлось из этого положения выходить.

Пушкин — А. Вульфу, 1827 г.: Я был в затруднении, когда Николай спросил мое мнение о сем предмете. Мне бы легко было написать то, чего хотели, но не надобно же пропускать такого случая, чтобы сделать добро. Однако я между прочим сказал, что должно подавить частное воспитание. Несмотря на то, мне вымыли голову.

Что Пушкин имел в виду под «мытьем головы», видно из письма Бенкендорфа после прочтения царем пушкинской записки «О народном воспитании».

Бенкендорф — Пушкину, 23 декабря 1826 г.: Государь император с удовольствием изволил читать рассуждения ваши о народном воспитании и поручил мне изъявить вам высочайшую свою признательность. Его величество при сем заметить изволил, что принятое вами правило, будто бы просвещение и гений служат исключительным основанием совершенству, есть правило опасное для общего спокойствия, завлекшее вас самих на край пропасти и повергшее в оную толикое число молодых людей. Нравственность, прилежное служение, усердие предпочесть должно просвещению неопытному, безнравственному и бесполезному. На сих-то началах должно быть основано благонаправленное воспитание. Впрочем, рассуждения ваши заключают в себе много полезных истин.

Совершенно очевидно, что Бенкендорф не столько передает мнение царя, сколько лишний раз напоминает Пушкину о «крае пропасти» и поучает, как следует писать о воспитании. Нетрудно представить раздражение Пушкина, который вынужден был выслушивать эти и подобные им поучения, не имея возможности резко ответить и поставить на место зарвавшегося самоуверенного жандарма.

Так что же, значит, прав Дружников, и Пушкин так и сидел «с вымытой головой», не посмевши никак отреагировать на оскорбительный тон писем Бенкендорфа? Не похоже на Пушкина.

Каким боком это вышло Бенкендорфу, вычислил и описал Александр Лацис — но об этом чуть позже.

II

Бенкендорф — Пушкину. 4 марта 1827 г. Петербург:

Барон Дельвиг, которого я вовсе не имею чести знать, препроводил ко мне пять сочинений Ваших: я не могу скрыть вам крайнего моего удивления, что вы избрали посредника в сношениях со мною, основанных на высочайшем соизволении.

Я возвратил сочинения ваши г. Дельвигу и поспешаю вас уведомить, что я представлял оные государю императору.

Произведения сии, из коих одно даже одобрено уже цензурою, не заключают в себе ничего противного цензурным правилам. Позвольте мне одно только примечание: Заглавные буквы друзей в пиесе 19-е Октября не могут ли подать повода к неблагоприятным для вас собственно заключениям? — это предоставляю вашему рассуждению. —

В этом письме комментария требует выделенный мною абзац. Раздражение, которым он проникнут, связано с тем, что Пушкин передал стихи в Тайную канцелярию не лично, а через посредника, который невольно становится свидетелем тайной надзорной цензуры пушкинских произведений: а ведь она на то и тайная, что не подлежит разглашению. Воспользовавшись тем, что он в Москве, а Бенкендорф в Петербурге и что подписки о разглашении информации о такой цензуре он не давал (а такую подписку у него и потребовать не могли при внешне оказываемой ему милости всепрощения и личного участия в его судьбе царя), Пушкин делает вид, что он не понимает, какой секретностью окружены его взаимоотношения с императором и его Тайной канцелярией (вернее, делает вид, что он над этим и не задумывается), и с невинным видом «подсылает» к Бенкендорфу Дельвига. Бенкендорф не может открытым текстом сказать, что Пушкин нарушает неписаное правило, и намекает на это, ссылаясь на «сношения, …основанные на высочайшем соизволении». И вот как отвечает на этот упрек Пушкин:

Пушкин — Бенкендорфу, 22 марта 1827 г. Москва:

Стихотворения, доставленные бароном Дельвигом Вашему превосходительству, давно не находились у меня: они мною были отданы ему для альманаха Северные Цветы, и должны были быть напечатаны в начале ныняшнего года. В следствии высочайшей воли я остановил их напечатание и предписал барону Дельвигу прежде всего представить оные Вашему превосходительству.

Чувствительно благодарю Вас за доброжелательное замечание касательно пиэсы: 19 октября. Непременно напишу б.[арону] Дельвигу чтоб заглавные буквы имен — и вообще все, что может подать повод к невыгодным для меня заключениям и толкованиям, было им исключено.