Изменить стиль страницы

На Кавказ приехал Пушкин, успевший много повидать: три года, проведенные им после лицея в Петербурге, были годами бурного освоения жизненного опыта — и отнюдь не всегда «романтической» стороны жизни. Между тем его литературная борьба в кругу «Арзамаса» сделала Пушкина романтиком: на Юг приехал поэт-романтик, и южные стихи и поэмы — особенно «КАВКАЗСКИЙ ПЛЕННИК» и «БАХЧИСАРАЙСКИЙ ФОНТАН» — во многом были его данью романтизму. Вот над условностями романтизма, над ходульностью романтического героя Пушкина и смеялся Александр Раевский, ускоренно избавляя поэта от условно-романтических шор. Пытаясь отстаивать свои взгляды в спорах с Раевским, но не находя аргументов в ответ на его издевки и не выдерживая его насмешливого взгляда, Пушкин даже вынужден был во время их споров просить оппонента тушить свечи; но, если и не сразу, то впоследствии не оценить его правоты Пушкин не мог, и с его стороны это должно было обернуться только благодарностью.

Вольно́ же было Цявловской так оттрактовать их взаимоотношения, что другого слова, чем очернение, и не подберешь. «Вот образцы альманашного красноречия Цявловской (ее статья „Храни меня, мой талисман“ впервые была опубликована в альманахе „Прометей“. — В. К.), — пишет об этом Лацис: „начинается письмо Раевского деланно-непринужденным тоном невинности“; „наконец обретает Раевский якобы сердечный, дружеский тон. Пышные комплиментарные словеса, к которым интимные друзья не прибегают даже в письмах, рассчитаны на усыпление настороженности Пушкина. Плохой расчет! Поэта не мог обмануть этот ходульный тон“; „фальшь, сочиненный тон „великодушного“ человека, который якобы протягивает руку другу, попавшему в беду, слишком явны“; „письмо, может быть окончательно раскрывшее Пушкину нравственный облик его вчерашнего друга“.

Достаточно, продолжает Лацис, противопоставить этим выпадам уточнения перевода (письма от 21 августа. — В. К.) — и сами собой исчезнут зацепки для пресловутого словечка „якобы“, для обвинительных упреков, оспаривающих несомненную искренность письма Раевского».

На характер их взаимоотношений проливают свет также воспоминания сестры Александра Раевского, Екатерины Раевской-Орловой (в записи Я. К. Грота):

«Александр Раевский был чрезвычайно умен и тогда уже успел внушить Пушкину такое высокое о себе понятие, что наш поэт предрекал ему блестящую известность. Позднее, когда они виделись в Каменке и в Одессе, Александр Раевский, заметив свое влияние на Пушкина, вздумал трунить над ним и стал представлять из себя ничем не довольного, разочарованного, над всем глумящегося человека. Поэт поддался искусной мистификации и написал своего „ДЕМОНА“. Раевский долго оставлял его в заблуждении, но наконец признался в своей шутке, и после они часто и много смеялись, перечитывая вместе это стихотворение, об источниках и значении которого так много было писано и истощено догадок».

Можно было бы предположить, что Екатерина Орлова пыталась задним числом реабилитировать брата, но с ее воспоминаниями хорошо корреспондируются и «Записки» Вигеля, в которых тот упоминает, как в ответ на предупреждение, что Раевский играет по отношению к Пушкину роль Яго в их взаимоотношениях с Елизаветой Воронцовой, Пушкин рассмеялся ; и впоследствии Пушкин протестовал против того, чтобы адресатом «ДЕМОНА» считали Раевского, когда слышал об этом и, в конце концов, был даже вынужден написать по этому поводу «опровержение»:

«Думаю, что критик ошибся. Многие того же мнения, иные даже указывали на лицо, которое Пушкин будто бы хотел изобразить в своем странном стихотворении. Кажется, они неправы, по крайней мере вижу я в „ДЕМОНЕ“ цель иную, более нравственную, — писал Пушкин в незаконченном наброске 1825 года „О стихотворении „ДЕМОН““, вынужденный отводить попытки современников адресовать стихотворение конкретному лицу и собираясь опубликовать заметку анонимно или под псевдонимом. — В лучшее время жизни сердце, еще не охлажденное опытом, доступно для прекрасного. Оно легковерно и нежно. Мало-помалу вечные противуречия существенности рождают в нем сомнения, чувство мучительное, но непродолжительное. Оно исчезает, уничтожив навсегда лучшие надежды и поэтические предрассудки души. Недаром великий Гете называет вечного врага человечества духом отрицающим. И Пушкин не хотел ли в своем демоне олицетворить сей дух отрицания или сомнения, и в сжатой картине начертал отличительные признаки и печальное влияние оного на нравственность нашего века».

И, наконец, последний — по счету, но отнюдь не по значимости — аргумент. Через полтора года после высылки Пушкина из Одессы началось следствие по делу декабристов. Александр Раевский был арестован, но вскоре освобожден — как и полагал Пушкин, по его «политической безвинности». В «Записках декабриста» Н. И. Лорера есть место с пересказом эпизода из допроса братьев Раевских Николаем I. «Я знаю, — сказал царь, обращаясь к Александру Раевскому, — что вы не принадлежите к тайному обществу; но, имея родных и знакомых там, вы все знали и не уведомили правительство; где же ваша присяга?» Лучше бы он об этом не спрашивал — но, видно, для императора это было во всей истории мятежа и последующего расследования его больным местом; похоже, Николай и в самом деле не мог понять, почему столько дворян, не участвуя в заговоре, знали о нем — и не доносили. «Государь! — ответил Раевский. — Честь дороже присяги; нарушив первую, человек не может существовать, тогда как без второй он может обойтись еще».

Такой ответ должен был сильно разозлить царя: вместо ожидаемого покаяния в недоносительстве он услышал принципиальное одобрение ему. Возможно, в другой ситуации он бы этого ответа не простил — и тем не менее он его проглотил; более того, в апреле 1826 года Николай I принял генерала Раевского с сыном, Александром Раевским, — им была дана почетная аудиенция; в качестве «компенсации» за отсидку без вины Александр Раевский был сделан камергером. Царю они были нужны: ему необходимо было противопоставить осужденным мятежникам знаменитых по Отечественной войне и сохранивших верность престолу людей; Раевские были одними из них.

Мог ли Лорер сам придумать такой ответ? Это невозможно. Лорер не стал бы передавать такие слова другому, а применил бы их в качестве комментария — к этому ли, к какому-то другому разговору — или использовал бы их как некое неординарное суждение; да и сами дух и стиль «Записок» Лорера исключают его авторство этих слов: на такую смелость и глубину мысли он не тянул. Осмелиться озвучить такой ответ императору мог только человек с высоким умом и пониманием чести, и, поскольку им не мог быть Лорер, это и был сам Александр Раевский. И вот пушкинисты, зная все это, вопреки очевидному, в течение 100 лет изо всех сил стараются очернить этого человека чести только потому, что им потребовалось поставить кого-то в положение мальчика для битья в невнимательно прочтенном ими пушкинском стихотворении!

Между тем из воспоминаний Екатерины Орловой следует, что Пушкин это стихотворение переделывал — этого-то и не поняли пушкинисты: первоначально оно было написано о Раевском, а впоследствии, когда тот признался, что он над Пушкиным подшутил, первые строки стихотворения были переадресованы в юность. В результате стихотворение сильно выиграло, своей мудростью явно выделяясь среди пушкинских стихов того времени.

VII

Однако же возникает вопрос: если не о Раевском, то о ком же тогда шла речь в стихотворении «КОВАРНОСТЬ» ? Справедливость требует, чтобы мы разбирали все возможные варианты; между тем общепринято, что адресатом обоих стихотворений был все же один и тот же человек — и по этой версии получается, что он был из юности Пушкина. Именно этого человека имел в виду и Альфред Николаевич Барков, говоря о стихотворениях «ДЕМОН» и «КОВАРНОСТЬ» в своей книге «Прогулки с Евгением Онегиным» (1998).