Изменить стиль страницы

«…Комментатор пытается отвести Собаньской совершенно исключительное место в жизни поэта. Но такая переоценка значения Собаньской покупается дорогой ценою. Недостаток проверенных сведений приходится прикрывать самыми смелыми и рискованными догадками и гипотезами: Пушкин едет из Кишинева в Одессу (1821) — значит, он спешит повидаться с Собаньской; Пушкин пишет письмо (октябрь 1823), предположительно к А. Н. Раевскому, и упоминает в нем „M.S.“ — предположительно Собаньскую, — значит, он пишет несомненно Раевскому, хотя живет с ним в одном городе, имеет возможность часто видеться и не нуждается в переписке».

Как выяснил в процессе реконструкции Лацис, письмо относится не к 1830-му, а к 1832-му году, речь в нем идет не просто о годовщине, а о 9-й годовщине, «S.V.» не день Св. Валентина, как утверждала Цявловская, и не день Св. Валериана, как полагал Яшин, а день Св. Викентия (Sainte Vincent), «M.S.» — не М<адам> С<обаньская>, а «М<ихаил> С<ергеевич>» (то есть Воронцов), а датировка письма (9-я годовщина) имеет в виду встречу в соборе, во время крещения ребенка Воронцовых, то есть 11 ноября 1823 года. Географическое название и вообще переводить было не нужно, так как по обычаю того времени это название было вписано во французский текст по-русски — да еще в сокращении, и Лацис поступал справедливо, «переводя» «Првб-рŋжiе» как Правобережие. «Речь идет, — писал Лацис, — о Правобережье Днепра, где находилось родовое имение Воронцовой „Мошны“. Так как никакого отношения к Правобережью Собаньская не имела, остается единственный возможный адресат — Воронцова».

Привожу отрывок из статьи Александра Лациса «День Святого Викентия», где он перевел и реконструировал французский текст этого письма:

«Вот что поздней осенью 1832 года позволил себе Пушкин, при живой жене, после полутора лет законного брака:

Сегодня — девятая годовщина дня, когда я впервые увидел вас. День Св<ятого> В<икентия> обновил всю мою жизнь.

Чем более размышляю о сем, тем яснее постигаю, что моя судьба неотъемлема от вашей. Я был рожден, чтоб вас любить и следовать за вами.

Все иные чаяния с моей стороны оказываются глупостью или ошибкой. Вдали от вас мне остаются лишь сетования о блаженстве, коим я не сумел утолиться.

Рано или поздно суждено, что я внезапно отрину все и явлюсь, дабы склониться перед вами.

Замысел — достичь когда-нибудь избытка, затем, чтоб обрести уголок земли на <Правобережии>, вот что мне по душе, вот что оживляет меня среди безумных мрачных сожалений. Там мог бы я, придя на поклонение, бродить вокруг ваших владений, нечаянно вас встретить, украдкой увидеть вас…

Был ли черновик переписан и отослан? Это нам неизвестно. Набросанный, допустим, в часы тревожных ночных раздумий, он мог быть оставлен без продолжения при ясном свете дня».

Но если у Пушкина не было романа с Воронцовой, как объяснить это письмо? Лацис убедительно объяснил и это. Письмо от 11 ноября 1832 года было не любовным письмом, а криком о помощи. Пушкин искал 30.000 на издание газеты «Дневник» (для этого и пытался продать правительству «медную бабушку» — бронзовую статую Екатерины II). В годовщину знакомства с Воронцовой он вспомнил о ней и, зная, как она относится к долгу поэта, подумал, не сможет ли она помочь. Своих денег у нее не было, а вот ее мать, графиня Браницкая, была очень богата; на вопрос, сколько у нее денег, она отвечала: «Точно не скажу, а миллионов 28 будет». И Пушкин пишет письмо — «трогательное и вместе с тем благопристойное, такое, чтоб Воронцова могла почти полностью прочесть его графине Браницкой».

Судя по всему, письмо не было отправлено; зато в той же рабочей тетради через несколько листов появились первые наброски «Пиковой дамы». «Такое сближение может показаться произвольным, — писал Лацис. — Однако… вот что в 1925 году писал М. А. Цявловский:

„Если бы не начальные слова „Сегодня годовщина…“ — эти строки можно бы счесть за набросок одного из писем Германа к Лизавете Ивановне…“»

Однако вернемся к Собаньской.

Да, соглашусь, стихотворения Пушкина «Простишь ли мне ревнивые мечты…», «НОЧЬ», «Как наше сердце своенравно…» и «Мой голос для тебя и ласковый и томный…» действительно могли быть написаны Собаньской — как, впрочем, и любой другой женщине. Да, черновик письма к Собаньской в ответ на ее записку от 2 февраля 1830 года действительно дышит ожившим чувством и чуть ли не повторяет сюжет стихотворения «Простишь ли мне ревнивые мечты…», в то время как ее записка безупречно вежлива и одновременно холодна, в ней нет и намека на какое бы то ни было чувство:

«В прошлый раз я забыла, что отложила до воскресенья удовольствие видеть вас. Я упустила из виду, что должна буду начать этот день с мессы, а затем мне придется заняться визитами и деловыми разъездами. Я в отчаянии, так как это задержит до завтрашнего вечера удовольствие вас видеть и послушать вас. Надеюсь, что вы не забудете о вечере в понедельник и не будете слишком досадовать на мою докучливость, во внимание ко всему тому восхищению, которое я к вам чувствую».

Да, пушкинский мадригал, который он записал ей в альбом (что противоречит требованию «утаенности» — как, впрочем, противоречит эта кандидатура и другим требованиям) в ответ на просьбу об автографе, действительно свидетельствует, что Пушкин сохранил память о ней — но разве не мог поэт это стихотворение записать в альбом любой из женщин, которых он любил? —

Что в имени тебе моем?
Оно умрет, как шум печальный
Волны, плеснувшей в берег дальный,
Как звук ночной в лесу глухом.
Оно на памятном листке
Оставит мертвый след, подобный
Узору надписи надгробной
На непонятном языке.
Что в нем? Забытое давно
В волненьях новых и мятежных,
Твоей душе не даст оно
Воспоминаний чистых, нежных.
Но в день печали, в тишине,
Произнеси его тоскуя;
Скажи: есть память обо мне,
Есть в мире сердце, где живу я.

XVIII

Казалось бы, все возможности исчерпаны, все кандидатуры перебраны — ан нет, уже и в этом веке находятся искатели: Л. Н. Васильева «посвятила этой теме» роман «Жена и муза», и, хотя последние строки пушкинской оды героине этого романа, императрице Елизавете («И неподкупный голос мой был эхо русского народа»), как любовная лирика вызывают, по меньшей мере, улыбку (про «ПОЛТАВУ» Васильева и не вспоминает!), она всерьез считает именно ее этой «утаенной любовью» Пушкина. А В. М. Есипов в книге «Пушкин в зеркале мифов» только на том основании, что «ПОЛТАВА» создавалась как раз тогда, когда Пушкин был увлечен Анной Олениной, предлагает «утаенной любовью» считать ее, хотя текст посвящения поэмы с Олениной никоим образом не вяжется (читатель и сам может пройтись по «контрольным точкам» посвящения, чтобы убедиться, что исследователь соответствием выдвинутой им версии и текста посвящения «ПОЛТАВЫ» не озаботился). Точно так же не отвечает он и на вопрос, какое отношение его кандидатура могла иметь к содержанию поэмы и зачем Пушкину было утаивать эту свою безответную любовь к Анне Олениной — не говоря уже о нарушении требования «утаенности» этого имени.

Но что побуждает исследователей творчества Пушкина снова и снова заниматься этими, похоже, бесперспективными поисками? Я вижу один ответ на этот вопрос: пушкинисты, занимавшиеся поиском этой «вечной, верной и неразделенной любви» были романтиками. Потому-то так легко разбиваются все эти версии при первом же сопоставлении с реальностью. И не надо упрекать меня, что я не верю в такую любовь: я верю. Я даже писал о такой любви в этой главе, когда говорил о Марии Волконской. И хотя ее фактическим мужем в Сибири и отцом ее детей стал другой декабрист — Александр Васильевичем Поджио, это сути ее поступка и моего отношения к ее любви не меняет. Но дело-то не в нашей вере в такую любовь, а в Пушкине; вопрос в том, могла ли быть такая любовь у него. А вот на этот вопрос осмелюсь ответить: нет, не могла.