—  Ну что ж, пойдем, раз тебе так приспичило на медвежье чучело поглазеть, — говорит он сыну.

Данила Петрович еще раз окинул хозяйским глазом все свои горшки и направился к выходу.

Сенька, конечно, за ним, след в след шагает. И душа у Сеньки ликует. Сейчас он увидит то, чего никому из его дружков видеть никогда в жисти не придется: генеральские покои, чучело медвежье, да и мало ли чего еще может попасться ему там на глаза! Ну самого-то генерала все видели тыщу раз, генерал никому не в диковинку. А вот чучело медвежье никто из его дружков не видел, они только слыхали о нем. Он же сейчас увидит его, а если можно будет, то украдкой и рукой потрогает.

И Сенька ног под собой не чуял, его словно ветром несло; он и не заметил, как отшагал вслед за отцом версты полторы от фабрики до генеральского дворца.

А во дворце их, вернее одного Данилу Петровича, уже ждали. Когда они подошли к дворцу — не к главному парадному входу, куда входить и откуда выходить имел право только сам генерал да высокие гости, а к боковому входу в правом флигеле, где Мальцев принимал мелкую сошку, — швейцар распахнул перед ними обитую кожей дверь с бронзовой ручкой.

—  Пожалуйста, входите. Его превосходительство вас ждет. Сейчас доложат ему, что вы прибыли,

—  с улыбочкой сказал им швейцар.

Они вошли.

И тут же откуда-то взялся — Сенька и не углядел откуда — камердинер генеральский, во фраке, в лакированных ботинках, в ослепительно белой рубашке, при галстуке бабочкой. Сенька на камердинера только мельком глянул, зато от швейцара не мог отвести глаз: ведь тот был в такой роскошной ливрее, расшитой золотыми позументами, что прямо ослепнуть можно без привычки. Шитье золотое не только грудь и рукава форменного мундира швейцарского украшало, но было даже и на спине. Швейцар весь сиял и сверкал, словно солнышко ясное. Сенька даже рот приоткрыл от удивления: он подумал, что такой пиджачок, пожалуй, тыщи стоит.

—  Грачев? — спросил камердинер.

—  Так точно, — ответил Данила Петрович.

—  Сейчас доложим его превосходительству, — сказал камердинер и тут же исчез за дверью.

Данила Петрович переминался с ноги на ногу и все недоумевал: зачем же все-таки вызвали его?

«Ну да сейчас узнаю, сейчас все выяснится», — вздохнул он.

А Сенька, налюбовавшись на швейцара, вспомнил про медведя. И тут он увидел медвежье чучело.

Нет, неверно, будто медведь надвигается на тебя, как только ты дверь откроешь. Неправду сказали ребята. Медведь не двигался с места никуда, он спокойно стоял сбоку у окна. А вот тарелку в лапах он держал — это правда, и пасть у него была так широко разинута, что страшно было смотреть.

«Ух и хайло же, брат, у тебя! Попадись тебе живому — сразу сожрешь», — подумал Сенька.

Сенька только было хотел незаметно пододвинуться поближе к чучелу, чтоб погладить его по шерсти, как вдруг в коридоре послышались шаги и басовитое, вполголоса пение:

—  Господи, помилуй, господи, помилуй, господи, помилу-у-у-уй!

Это шествовал сам генерал в сопровождении камердинера.

Генерал всегда пел «Господи, помилуй», если был в хорошем духе.

—  А, Грач! Здорово, брат, здорово, рад видеть тебя. Быстренько ты прилетел на зов мой, — говорит Мальцев Даниле Петровичу. — Есть у меня к тебе разговор, и разговор серьезный. Но сначала, ты уж не взыщи, на конюшню, брат, на конюшню, там маленько попарят тебя. Да, да, попарят! Марш живым манером туда, а потом обратно ко мне, разговаривать будем.

У Данилы Петровича и земля под ногами поплыла.

—  Ваше превосходительство, да за что же это? Кажись, у меня по работе никаких провинностей нет. Смилуйтеся, ради христа, — взмолился Данила Петрович.

—  Знаю, знаю, что у тебя на работе всегда все в порядке. Да и так за тобой вины никакой никогда я не замечал.

Стекловар ты у меня качественный. Но тут особое дело, потом я тебе все поясню и растолкую. А сейчас на конюшню, на конюшню. Проводи его туда, — говорит генерал камердинеру.

—  Сколько ему, ваше превосходительство? И каких? Горячих? — спрашивает камердинер.

—  Нет, зачем же горячих? — засмеялся генерал. — Горячих он еще не заслужил, пусть сначала заработает он их, горячих-то. А для начала ему просто тепленьких пусть всыплют, простых, и двадцать пять всего. Полагаю, что этого для первого разу вполне достаточно.

«Господи ты боже мой! Да за что же это он на меня окрысился?» — думает в ужасе Данила Петрович.

—  Ну-с, пошли, — командует камердинер Даниле Петровичу и Сеньке.

А Сенька и понять сначала не может, что к чему, куда их ведут. Он так загляделся на генерала, что и не расслышал всех его слов, не взял в толк смысла приказа генеральского. Понял он все только тогда, когда они с тятькой вслед за камердинером на конюшне очутились.

Конюшни генерала находились тут же, напротив дворца, как только аллею перейдешь. По обе стороны главных ворот конного двора стояли два деревянных двухэтажных дома, где жил управляющий конным двором и кучера; конюшни же находились в глубине двора, а по сторонам каретные сараи, сбруйные и дежурная для кучеров. Вот в эту-то кучерскую дежурную и привел их камердинер. Два здоровенных бородатых верзилы — у генерала все кучера были мужики могучие, один к одному, и у всех бороды что лопаты — мигом встали с широкой дубовой лавки, стоявшей посреди кучерской, словно по команде, во фрунт перед камердинером.

—  Здравия желаем, господин камердинер! — дружно гаркнули они.

Камердинер у генерала из первых приближенных был, ему всегда нужно было почет и уважение оказывать — это кучера хорошо знали. Достаточно ему шепнуть генералу про кого-нибудь нехорошее слово, и будет тому горько и кисло. Держался он со всеми чуть ли не как сам генерал. Только перед генералом да его высшими служащими он был тише воды ниже травы.

—  Двадцать пять тепленьких вот этому! — приказывает камердинер кучерам, показывая на Данилу Петровича. — По приказу самого его превосходительства.

—  Слушаемся! — снова гаркнули бородачи, а сами удивленно переглянулись.

Еще бы не удивиться им! Слов нет: к ним многих присылали для экзекуции, но вот таких, как Данила Петрович, первых мастеров, к ним еще не поступало; пороли только тех, которые помельче.

«Что же он такое утворил, этот Данила Петрович, что его сам генерал направил сюда? — недоумевали они. — И ведь непьющий, смирный человек и мастер редкостный. Нешто обговорил его кто перед его превосходительством?»

Но думай не думай, а приказ выполняй. Такое их кучерское дело, холопское, маленькое. Рассуждать им не положено, делай, что приказано. А то сам на лавку ляжешь живо, и тебе всыплют не только тепленьких, а и горяченьких.

—  Ну, брат Данила да еще свет Петрович, раздевайся-ка не мешкая да ложись-ка на лавочку эту дубовую, — говорит Даниле Петровичу один из кучеров, который постарше. — Чем скорее ты пройдешь через это, тем быстрее заживет спина твоя.

Данила Петрович начал раздеваться. Он снял с себя сначала шапку, потом пиджачишко. Руки у него дрожали. Его ни разу не секли, ему было унизительно это, и почему-то стыдно, словно он и на самом деле натворил что-то.

—  Рубашку тоже сними, — говорят ему кучера. Данила Петрович снял и рубашку.

—  Ну, а теперь ложись на лавочку. Данила Петрович лег. Камердинер отвернулся.

Кучера взяли по розге; розги стояли в уголке, и их там, хоть сто человек присылай, на всех хватит. Старший кучер, видя, что камердинер отвернулся, не глядит на них, подмигнул тому, который помоложе. Дескать, не очень-то усердствуй, человека хорошего сечем, а он, может, ни в чем и не повинен. Младший его понял, ответил кивком старшему.

И розги засвистели над спиной Данилы Петровича.

Данила Петрович застонал. Ведь как ты тут ни осторожничай, а розга есть розга, и спину Данилы Петровича словно огнем ожгло.

Сенька закричал и завизжал от ужаса, кинулся к кучерам, на выручку отцу.

—  Не секите моего тятьку! Секите лучше меня! — кричит он не своим голосом, пытаясь помешать кучерам.