Изменить стиль страницы

— Я не дам тебе уехать, — сказала Аспасия. — Не дам.

— Так значит, это называется любовь? Ошейник и на цепь?

— Разве я не это для тебя?

Ее боль задела его, она видела. Но он давно научился терпеть боль.

— Ты знаешь, что ты для меня, — отвечал он. — Если бы я мог открыто жениться на тебе, дать тебе богатство и честь, взять тебя домой в Кордову — тогда бы я с радостью согласился с тобой. Но я не могу сделать ничего этого. Я могу беречь твою честь, и это все, и защитить твое доброе имя. И я могу сделать это, только оставив тебя.

— Я запру тебя, — отвечала Аспасия, — и буду держать под замком, пока ты не образумишься.

Она несла что-то несообразное. В глубине души она смутно сознавала это. Во всех этих потрясениях она забыла о своей лихорадке. Но болезнь, к сожалению, не забыла о ней.

Она действовала совершенно сознательно и в полном согласии с желаниями своего тела. Покачнуться; выпрямиться, прежде, чем он заметил. Но у ее колен появились свои намерения. Они подогнулись без предупреждения.

Падая, она ободрала локоть. Проклятье, почему он не успел подхватить ее? Проклятье, почему она позволила ему подумать, что она притворяется — она, которая никогда в жизни не пыталась изобразить ничего похожего на обморок? Ей случалось изображать много разного, но никогда — женскую слабость. Она этим гордилась; даже хвасталась раз или два. Трижды. Когда она бывала пресыщена вином, любовью или болезнью. Но не такой, как эта стремительная, огненная лихорадка, сжигающая до костей.

Болела она тяжко, но недолго. И недолго Исмаил боялся за нее. Он вообще был не тот человек, чтобы испытывать трепет перед нападением лихорадки.

Но, пока она была больна, он был с ней. Большего ей было не нужно. Он ухаживал за ней с той же заботой, что за любым больным существом, может быть, немного нежнее, поскольку это все-таки была она.

Феофано не приходила и не присылала никого. Это было разумно; ей надо было думать о ребенке. Но Аспасия время от времени плакала, потому что была слаба и потому что нельзя было ничего изменить. Может быть, время и хлопоты все восстановят, но того, что было прежде, не будет.

Может быть, теперь Феофано поняла, каково было ее мужу отправить мать в изгнание. Может быть, и нет. Аспасия не знала ее, никогда не знала ее до конца.

Разве можно знать о ком-то все? Вот хоть Исмаил. Он, как обычно, выполнял свои обязанности. Он ухаживал за Аспасией. Он спал на полу во внешней комнате, завернувшись в одеяла: так почтительно и так далеко, будто никогда не был ее любовником. Кто бы усомнился в этом? Кто сомневался, когда он лежал больной, а Аспасия ухаживала за ним? Он был чужестранец, неверный, неприкасаемый и неприкосновенный.

У людей не было полной уверенности, что он человек. Человек — это христианин, избранный для спасения.

На третий день болезни Аспасия решила, что с нее довольно. Она была еще слаба, и ее трясло; когда она села, перед глазами у нее все поплыло. Она не стала обращать на это внимания. Слабость питается сама собой. Она уморит ее голодом.

Исмаила не было, его вызвали к сынку одного вельможи, который выколол себе глаз собственной шпагой. Исмаил был безупречно вежлив с посланцем вельможи и ворчал на Аспасию. Ее это не смущало. Это означало, что он считает ее здоровой или близко к тому, хотя и велел ей оставаться в постели, пока он не вернется. Уходя, он что-то едко бормотал по-арабски касательно глупцов, глупости и острых предметов.

Она медленно одевалась, преодолевая головокружение. Это была та же одежда, в которой она пришла сюда, но чистая и пахнущая солнцем. Она знала, где найти гребень и маленькое бронзовое зеркало. Она выглядела так, что ею можно было пугать детей. Можно было бы подкраситься, если бы были силы толочь и смешивать краски. Она подумала об этом, вздохнула. Нет. Ей понадобятся все силы, чтобы идти туда, куда она собиралась.

Наверное, было бы разумней подождать еще день, пока уйдут последние признаки лихорадки. Но она уже начала собираться. Ей понадобилось немало времени. Часто приходилось останавливаться и отдыхать. Люди здоровались с ней, некоторые удивленно, как будто заметили ее отсутствие. Некоторые пытались спрашивать, где она была. Она только улыбалась в ответ.

В городе было беспокойно, нервозно. Сквозь звон в ушах она едва разбирала, о чем спорят люди.

— Говорю тебе, идет король франков. Я слышал от торговца на улице. Он пересек границу и направляется к Аахену.

— Слухи, — возражал другой. — Ерунда. Если идут франки, почему же наш король не готовится остановить их?

Большинство замолкло озадаченно, но некоторые были упорны:

— Я знаю, что слышал. Мой двоюродный брат, он живет в Льеже, он должен был приехать на свадьбу нашей Хедды, и где он? Скажите-ка мне.

— Мало ли куда может забрести двоюродный братец. Все это глупости, говорю я вам. Здесь нет никаких франков, кроме его милости герцога.

Его милость герцог сам по себе был достаточной приманкой для его величества короля западных франков. Аспасия не покачала головой, чтобы она не закружилась. Она прошла в дворцовые ворота, где часовой приветствовал ее улыбкой и почтительным поклоном, и, как обычно, повернула к покоям императрицы.

Феофано там не было. Это было время аудиенции, на что и рассчитывала Аспасия. Она сменила платье на более подходящее для появления при дворе и тщательно подкрасилась. Одна из служанок с удовольствием помогла ей причесаться; одна из самых молчаливых, говорившая только тогда, когда к ней обращались. Ее флегматичность успокаивала.

В женском всеоружии, держась только на гордости, Аспасия заняла свое место среди придворных. Некоторые покосились на нее, но внимание большинства присутствующих было занято другим. Люди, стоявшие перед императором, имели хорошо известный облик горожан, участников диспута, но все внимание было захвачено оборванным, запыленным, тяжело дышащим человеком, от которого пахло потом и лошадьми.

— Они приближаются, — говорил он. — Господа мои, ваше величество, поверьте тому, что я вам говорю: франки идут на Аахен. Они почти догнали меня. Они чуть не убили коня подо мной.

— Конь издох на конюшне, — подтвердил охранник, стоявший позади гонца. — Ранен стрелой. Бог знает, как он смог ускакать так далеко.

— Но как же… — Оттон был не столько удивлен, сколько смущен. — Ты говоришь, франки? Не новая кучка мятежников?

— Я видел их флаг, ваше величество. Как они его называют, такой красный, словно огонь?

— Орифламма, — произнес Оттон медленно, будто пробуя на вкус каждый слог. — Знамя Сен-Дени. Тогда это сам король. Они грабят?

— Почти нет, — ответил гонец. — Они просто идут упрямо вперед. Они хотят захватить Аахен. «Это тебе за благородного герцога Карла, — кричали они, стреляя в меня, — и за его, так сказать, благородного господина».

Оттон встал. Аспасия не увидела в нем страха. Он как будто смеялся.

— Ох, каким же дураком я был! — Он бережно снял корону, передал ее управляющему. Мантия сковывала его движения, волочась по полу. Он нетерпеливо сбросил ее. — На нас напали. Вперед, господа! К оружию! К оружию!

Ему ответил вдохновенный рев. Голос Оттона утонул в нем. Он спустился с помоста, смешался с придворными, направляя их в двери. Женщины бросились прочь, пронзительно крича. Священники побежали.

Феофано неподвижно сидела на своем троне. Большинство ее прислужниц тоже разбежались. Остались немногие, оцепеневшие от страха или сраженные необходимостью поверить в то, над чем так долго смеялись. Франки в королевстве Оттона! Король идет войной на короля!

Аспасия нагнулась к уху императрицы.

— Еще рано и не мне говорить о поражении, моя госпожа, но все так неожиданно и неудачно. Ты рискнешь остаться в осаде? Или ты отправишься туда, где твой ребенок будет в безопасности?

Феофано не шевельнулась, не взглянула на нее.

— Если они идут, — сказала она, — я уеду. Позаботься об этом.

Это не говорило о прощении. Императрица пользовалась тем, что было под рукой. Даже если это запачкает ее руки.