Все это вместе взятое и побуждает меня воздержаться от полемики с читателем по вопросу, можно ли полноценно отдохнуть и творчески трудиться в отделении для «делириков», тем более что в любом случае эта полемика так или иначе носила бы с моей стороны некорректный и отчасти спекулятивный характер. Что может быть легче для недобросовестного автора, чем, выдвинув некий тезис, оспорить его от лица воображаемого оппонента, а затем убедительно и с блеском опровергнуть эту искусственную антитезу? Кстати, должен со стыдом признаться, что в своем произведении я, кажется, уже успел всласть попользоваться подобными недостойными приемами из арсеналов элементарной риторики — что ж, после этого признания читатель волен вернуться к таким местам в моем рассказе и в корне пересмотреть свое отношение к ним.

А что касается того, возможен ли полноценный отдых в обществе «делириков», то, не желая никому навязывать свое мнение и, безусловно, не обладая, как сейчас любят говорить, монополией на истину в последней инстанции, я тем не менее утверждаю, что он не только возможен, но и для многих просто необходим. Разумеется, после всего вышесказанного с моей стороны было бы крайне бестактным пытаться как-то аргументировать это утверждение, и я, естественно, этого делать не стану, а лучше перейду непосредственно к описанию моего второго посещения больницы № 4 им. Ганнушкина, имевшего место года через два.

Надо сказать, что и на этот раз судьба в образе моего лечащего врача из диспансера (не того, кто отправил меня в отделение для «делириков», а другого, или, вернее, другой, так как это была женщина) сыграла со мной забавную шутку, поскольку, когда я (опять-таки по причинам, указанным в «Записках брачного афериста») пришел в диспансер с очередной просьбой о госпитализации, меня почему-то направили в отделение лечебного голодания под руководством знаменитого профессора Николаева, куда многие страждущие годами безуспешно пытались попасть и куда я, будучи убежденным противником всех форм искусственного воздержания вообще и голодания в особенности, совершенно не стремился. Причем, как и в предыдущем случае, я узнал, где я оказался, только уже на месте, когда мне предложили подписать декларацию о добровольном согласии подвергнуться лечению голоданием, каковую декларацию я подписать, естественно, отказался и заявил, что, напротив того, ни под каким видом голодать не намерен. Впрочем, при всем моем категорическом неприятии взглядов на лечение проф. Николаева надо отдать ему должное — его методы абсолютно не допускали ни малейшего принуждения, кроме разве что регулярных бесед и увещеваний, которые, ввиду исключительности случая, проф. Николаев проводил со мной лично, но успеха не имел. Таким образом, среди примерно сотни пациентов отделения, находившихся на разных этапах лечебного цикла (подготовка к голоданию, собственно голодание, выход из голодания, восстановительный период и т. д.), я стал единственным сторонним наблюдателем, совершенно чуждым общим проблемам и интересам, что, разумеется, не привлекало ко мне симпатий большинства голодающих, и они относились ко мне с тем снисходительным презрением, с каким посвященные относятся к чужаку и профану.

Стремясь обратить меня в свою веру, проф. Николаев (не помню, к сожалению, его имени-отчества) тем не менее не баловал меня разнообразием аргументации — в начале разговора он, как правило, безо всякого энтузиазма разглагольствовал о несомненной пользе вывода шлаков из организма и обновления состава крови, а ближе к концу патетически восклицал, что такой культурный и высокообразованный человек, как я, не может не понимать глубокого духовного и нравственного подтекста его учения. Ну, что касается вывода шлаков, то я об этом был весьма наслышан задолго до того, как сподобился попасть в отделение лечебного голодания. Во-первых, я имел когда-то удовольствие прочесть популярную книгу самого проф. Николаева «Голодайте на здоровье!», а во-вторых, некоторые мои хорошие знакомые были одно время столь восторженными поклонниками этого метода лечения, что буквально не могли говорить ни о чем другом, как о вышеупомянутых шлаках и о своем самочувствии до, после и в самом процессе их вывода из организма. Это о них я писал тогда в своем лирическом дневнике:

Вонзив клистиры в сраки,

Мы прочь изгоним шлаки

В лице говна и кала,

Чтоб жизнь начать сначала!

А по поводу моей высокой культуры и образованности проф. Николаев был введен в заблуждение довольно курьезным эпизодом, происшедшим в самый первый день нашего с ним знакомства. В этой связи я хотел бы отметить нижеследующее: одним из чудесных и труднообъяснимых свойств больницы вообще является то, что человек способен прочитать там такие серьезные и умные книги, которые он ни за что на свете не осилил бы, находясь на свободе. Памятуя об этом феномене, я захватил с собой в отделение лечебного голодания три толстенных тома «Истории античной эстетики» А.Ф.Лосева и провел за сим увлекательным чтением почти всю мою первую ночь. Естественно, наутро я проспал и подъем, и завтрак и проснулся как раз в тот момент, когда проф. Николаев, совершавший свой ежедневный утренний обход, внушительно говорил сопровождавшей его многочисленной свите, подняв над головой один из этих томов: «Вот, дорогие друзья! Вот чего нам так не хватало на рабфаке!»

Очевидно поэтому проф. Николаев воспринял мой отказ от голодания как досадное недоразумение и первые две недели во время своих обходов регулярно проводил со мной вышеописанные беседы. Но вскоре, убедившись в бесплодности своих попыток, он полностью утратил ко мне интерес и передал меня на попечение одному из своих ординаторов, некоему Леве Кучеру (это фамилия, а не кличка). Вообще мое двусмысленное положение в отделении лечебного голодания оказалось возможным благодаря не менее двусмысленному положению самого отделения в больнице им. Ганнушкина, поскольку официально оно считалось санаторным психиатрическим отделением, а все, что связано с голоданием, якобы составляло его побочные и факультативные функции. Это мне и рассказал Лева Кучер, когда я высказал ему свое удивление, почему проф. Николаев до сих пор не выкинул меня вон. Оказывается, профессор просто юридически не имел права это сделать, так как у меня на руках было соответствующее направление из диспансера.

Лева Кучер, в отличие от проф. Николаева, который тогда находился уже в очень преклонном возрасте, был моим сверстником, то есть совсем еще молодым человеком лет 27–30, и мы с ним очень скоро нашли общий язык на почве разговоров о литературе (Лева довольно высоко оценил мои поэтические опыты, а я — довольно низко его прозаические) и о смежных видах искусства. Кроме того, мы оба по молодости лет обладали вкусом к смелому эксперименту. Но если Лева, по терминологии И.Канта и Вен. Ерофеева, предпочитал эксперименты «фюр зих» (для себя), то я никогда не был прочь от экспериментов «ан зих» (на себе). А поскольку моим официальным диагнозом на этот раз значилась экзогенная депрессия, то мы с Левой решили опробовать на мне один новый сильнодействующий антидепрессант (забыл, как он называется). Причем, по Левиному мнению, этот антидепрессант должен был подействовать на меня так, что я вообще навсегда забуду, что такое депрессия, а я, со свойственной мне самоуверенностью, утверждал, что ни черта он на меня не подействует и моя депрессия останется при мне на вечные времена. Таким образом, наш эксперимент отчасти приобретал оттенок пари, и должен сказать сразу, что вопрос о его победителе в конце концов так и остался открытым.

Упомянутый антидепрессант мне вводили четырежды в день посредством весьма болезненных уколов в ягодицу, и каждые три дня разовая доза увеличивалась вдвое, пока мы не дошли от начальных 50 единиц до 500. При этом я не ощущал совершенно никаких изменений в своем психическом состоянии, если не считать того, что вскоре мое обширное седалище сделалось твердым, как доска, и об него уже стали ломаться иглы. Но когда разовая доза перевалила за 500 единиц, у меня появилось так называемое «ощущение обруча вокруг головы», и вдобавок мне каждую ночь начали сниться удивительно веселые цветные сны преимущественно на темы ковбойских боевиков и отечественных бытовых кинокомедий. Узнав об этом, Лева почему-то испугался и прекратил наш эксперимент, хотя я и настаивал на его продолжении, поскольку имел основания считать, что он очень способствует находившейся в самом разгаре работе по завершению поэтического сборника «Холмы» — безусловно, одного из вершинных достижений моей лирики.