Кстати сказать, когда шесть лет спустя мне довелось по случаю лежать в отделении для больных белой горячкой психбольницы № 4 им. Ганнушкина, рассказ об этом сеансе гипноза пользовался огромным успехом среди пациентов отделения. Но еще больший успех он имел у заведующего отделением (я на всякий случай не буду называть его имени), который в доверительной беседе со мной заявил, что в этом сеансе, словно в капле воды, отражена вся отечественная методология лечения алкоголизма, каковую он, исходя из своей двадцатипятилетней практики, охарактеризовал как «пиздосины слезы и мудовые рыдания». При этом он подчеркнул, что на его памяти еще не было ни одного случая радикального излечения алкоголизма, который (случай) бы однозначно являлся результатом врачебного вмешательства.

Помимо сеансов гипноза, в больнице № 12 практиковались еще и сеансы аутотренинга. Это выглядело так: вечером после отбоя, когда в палатах оставалось только мягкое и ненавязчивое дежурное освещение и те пациенты, которые не отправились в город на поиски ночных развлечений, уже лежали в постелях, из динамика над дверью раздавался голос, «не женский, не мужской, но полный тайны», на довольно приличной громкости излагавший примерно вот какой текст: «С каждой минутой я становлюсь все спокойнее и спокойнее… Мне хорошо… Мне так хорошо, как еще никогда не было… Я не испытываю никаких неудобств и страданий… Мой психический недуг остается где-то далеко в прошлом… Мои ресницы смежаются, и вот я засыпаю, засыпаю…» И так на протяжении получаса. Однако вскоре среди больных отыскались знатоки радиодела, сумевшие необратимо вывести из строя этот динамик, чтобы ничто не мешало целительному и сладостному больничному сну.

Словом, я прекрасно провел полтора месяца в благословенной больнице № 12 и, полный свежих сил и новых впечатлений, уехал в уже упоминавшуюся экспедицию на Северный Кавказ, где среди прочих веселых приключений (о некоторых из них я уже рассказывал в «Записках брачного афериста» и в «Воспоминаниях еврея-грузчика») попал под взрыв и заполучил весьма основательную контузию, в результате которой навсегда утратил предмет своей юношеской гордости — абсолютный музыкальный слух. Впрочем, это было не единственным последствием этого инцидента, и я, не без основания, склонен считать свою контузию одной из косвенных причин, приведших меня вскоре после возвращения из экспедиции сначала в больницу им. Склифосовского, а прямо оттуда — в психиатрическую больницу № 1 им. Кащенко. Что же касается причины непосредственной, то ею являлось совершение мной, как выражаются медики, «суицидальной попытки».

Я, разумеется, не позволю себе утомлять читателя кошмарными подробностями душевной драмы, приведшей меня к этому безнравственному поступку. Скажу только, что тут не обошлось без любовной коллизии и развившегося на ее почве крайнего нервного и физического истощения. По поводу последнего достаточно сообщить, что я в то время вместо своих обычных 95-100 килограммов весил всего около 70. И, пожалуй, именно это обстоятельство может отчасти служить оправданием тому, что осуществить свое самоубийство я решил почему-то в родительском доме, где по сути дела не жил, а появлялся лишь от случая к случаю, когда чувство голода становилось сильнее, чем те чувства, которые побуждали меня бывать дома как можно реже. Возможно, здесь произошло замещение неудовлетворенного желания поесть желанием «истребить себя», и в этой связи выбор места становится вдвойне симптоматичным.

Так вот, рано утром 12 декабря 1973 года, окончательно и бесповоротно выяснив за ночь отношения с предметом своей роковой страсти, я приехал в отчий дом и, дождавшись, пока сестра уехала на занятия в институт, а отец — на работу, недрогнувшей рукой выпил 100 таблеток (две упаковки) элениума. Скажу без ложной скромности, что в ту минуту я был абсолютно чужд драматизации происходящего и ни в малейшей степени не ощущал торжественности и значительности момента расставания с жизнью. Испив свою цикуту, я совершенно спокойно написал и положил на самое видное место записку классического содержания: «В моей смерти прошу никого не винить» — и после этого лег на диван с первой подвернувшейся книгой (кажется, это были «Господа Головлевы»), мечтая по возможности скорее погрузиться в небытие.

Однако время шло, и спустя примерно час я с неприятным удивлением осознал, что не только не умираю, но даже и заснуть никак не могу. И тут, когда я уже начал подумывать, не открыть ли мне для надежности газ, я услышал, как входная дверь открывается, и увидел, как в квартиру входит мой отец. Из его грубых ругательств и совершенно нецензурных выражений я с трудом уяснил, что, доехав почти до самой работы, он обнаружил, что оставил дома портфель, и ему пришлось возвращаться обратно. Естественно, первым моим побуждением при виде отца было спрятать компрометирующую меня записку, но при попытке сделать это выяснилось, что принятое мной средство все-таки действует — хотя записка находилась от меня на расстоянии вытянутой руки, вытянуть руку я как раз и не смог. После этого я, очевидно, на какое-то время потерял сознание, поскольку совершенно не помню, как отец прореагировал на записку (хотя не сомневаюсь, что его реакция была достойной самого подробного описания), как он пытался привести меня в чувство и как он вызывал «скорую помощь» (хотя телефон стоял здесь же на столе). Однако к приезду «скорой помощи» я уже снова пришел в себя, причем до такой степени, что сам оделся и своими ногами вышел из дома. Помню даже, как уже в машине я курил с одним из санитаров и беседовал с ним о сравнительных достоинствах сигарет с фильтром и без фильтра, настаивая на бесспорных преимуществах последних. Но не доезжая больницы, я опять и теперь уже весьма капитально отключился и по этой уважительной причине, к сожалению, ничего не могу рассказать читателю о тех, без сомнения, поучительных мероприятиях, с помощью которых врачи спасали мою молодую жизнь.

Очнулся я глубокой ночью (как выяснилось впоследствии, это была уже ночь с 13-го на 14-е) от двух одинаково сильных и неприятных ощущений — невыносимой головной боли и, я извиняюсь, нестерпимого желания помочиться. Вдобавок вокруг была кромешная тьма, и я совершенно не мог себе представить, где я нахожусь и как сюда попал. Но понемногу глаза привыкли к темноте, и я с сердечным трепетом узнал родной и знакомый больничный интерьер. Сделав это приятное открытие, я, уже ни о чем не беспокоясь, встал с кровати, разыскал дежурную сестру, взял у нее пару таблеток анальгина, выяснил местоположение туалета и, вернувшись оттуда, заснул сном праведника. Утром меня разбудили, сделали укол, накормили завтраком и, ничего не объясняя и ни о чем не спрашивая, отвезли в психбольницу № 1 им. Кащенко, так что до самого прибытия по месту назначения я не знал, куда меня везут, чем, впрочем, пребывая в некоторой прострации, и не слишком интересовался.

Хотя, вероятно, если бы я тогда удосужился этим поинтересоваться, я бы сейчас не ломал себе голову, как это так получилось, что, с одной стороны, я прекрасно помню, что из больницы им. Склифосовского меня увозили утром, а с другой стороны, я не менее хорошо помню, что в больницу им. Кащенко меня привезли уже поздно вечером, когда все пациенты буйного отделения уже спали. Затрудняюсь даже предположить, где я провел день 14 декабря 1973 года — не катали же меня с утра до вечера по городу на чумовозке? Словом, здесь налицо какая-то загадка или каприз еще не вполне восстановившегося сознания.

Однако не меньшего (если не большего) удивления заслуживает тот факт, что меня, неизвестного юношу из бедной учительской семьи, поместили в больнице им. Кащенко в так называемое институтское отделение, где одну половину пациентов составляли иностранцы, а другую — всякая отечественная привилегированная публика и куда попасть простому смертному было совершенно невозможно даже при наличии самого серьезного блата. Кто-то из больных даже говорил мне, что каждая кандидатура в это отделение утверждалась чуть ли не на коллегии Минздрава. И как там мог оказаться я, моему уму непостижимо до сих пор. Но еще более непостижимо это было бедным больным умам моих товарищей по отделению, которые не верили ни единому слову из того, что я рассказывал о себе, и считали, что я или незаконный сын кого-то из самых крупных партийных руководителей, или сын вполне законный, но, так сказать, путешествующий инкогнито.