Изменить стиль страницы

ОРЛОВ: Брось! Этот зубр все равно попадется. Больно он, верно, крупный по нашим временам…

СПУТНИК: А я?..

ОРЛОВ: А вы… Вас надо будет… Того…

СПУТНИК: Прошу вас… Дорогой, родной… Вот идем сейчас… Покажу вам хоть сию минуту… Где этот бандит Антон Иванович спрячется… Ему без меня, а вам без меня… и я… Хоть сейчас… Убей меня бог…

ОРЛОВ: Вон!..

СПУТНИК: Как!..

ОРЛОВ: Идите вон, вы нам не нужны…

СПУТНИК: Это… я готов, сколько угодно… Но что за тон… И отдайте чемоданы! Нечего, нечего тут смеяться… Чемоданы… заграничные…

ОРЛОВ: Вон!

СПУТНИК: Ушел!

ОРЛОВ: Ну, братцы?

ВАСЬКА: Победа на всех фронтах. Товарищи и братья, сегодняшний день останется в истории наших отношений. Сегодня впервые мы трогали события руками — и двигали их — как нам угодно. Итак… Ура!

ВСЕ: Урра!».

Странный финал. Нелогичный. Можно представить себе недоумение зрителей, если бы пьеса увидела свет рампы. От поведения ребят на «суде». Белорусс «убил» их товарища, лучшего из них, а они не только не сдают его в уголовный розыск, но преспокойно потешаются над ним. Ни горя, ни гнева, — один стеб. Я понимаю, они-то знают, что никакого убийства не произошло, но почему аферист так спокоен после него? А ведь это уже совсем другая статья. А тем не менее, на Белорусса это «убийство» не произвело никакого впечатления: «Вышел такой грех, ну, скажем, горе. Мне самому удивительно теперь, как я мог человека убить. Я осердился и…». Ну, вроде не заметил и наступил на лягушку или червяка.

Мало того, ребята преспокойно «анализируют» не только недостатки, но достоинства этого «носорога». Для чего? Да чтобы показать ту «силу», которую они будто бы одолели. А убийца торопится, у него скоро отходит поезд, — «прекратите безобразие…».

Шварцу казалось, что так будет смешнее, когда явится Орлов живой и невредимый? Но здесь отсутствует правда, психологическая логика поведения ребят. Выходит, что они не боролись с носорогами, а, сбившись в стайку, удовлетворяли свои амбиции? И зачем Орлову выходить из шкафа голым, в простыне? Чтобы Белорусс принял его за привидение? Но оно тут же разоблачает себя: «Ну, убийца, ну самый низкий из моих врагов…». Страшно? Смешно? — Отнюдь: «Сволочь! Разве так дерутся?» Он ещё и за честную схватку. Выламывает дверь и убегает. «Васька: «Держи его…» — Орлов: «Брось! Этот зубр все равно попадется…»». И стали бы аферисты регистрировать тех, кого они обобрали, составлять списки? Предположим, для того, чтобы в глазах обираемых выглядеть более естественно. Но афера уже закончена. Зачем же хранить улику?

В общем, вопросов больше, чем ответов. Думаю, что все это произошло потому, что Шварц уже чувствовал конец работы, его захлестнуло нетерпение, и все придумки нужно было вместить в финал, «закрутить в тугой узел. Мозги слушались, волнение заражало». Это впечатление, по-моему, именно от последней сцены. Так ему тогда (за столом) казалось. Но эмоции одолели логику.

Так происходило у него и впоследствии. Прочтите «Приключения Гогенштауфена». Первых два действия развиваются нормально, логично, даже смешно. Но в третьем — вновь нагромождение трюков, нелогичных и несмешных. Скорее — непонятных и даже раздражающих. А это уже 1934 год.

Судя по дальнейшим наброскам в тетради, Шварц в горячке, по началу, круто было взялся править текст. С самого начала. Сменил даже места действия — «Если взять опять городской сад? — Пусто. Незачем выходить, и неоткуда. Тогда что ж брать?» — «Ясно — сдает комнаты фотограф. Приезжего привел». — «Второй акт, конечно, редакция. Во втором — давай-давай. МИР и провинция. Третье — трактир (люблю тоску!). Четвертый — разоблачение». Появляются какие-то новые фамилии — Соколов, Милеева, Петреченков, «дурачка введем». Да и старые персонажи претерпевают изменения, получают другие должности. «Еще ясней — Первый — управдом, но всем вертит его жена. Помни. Страх перед государством (у Первого, у его жены — нету)».

Тут же он записывает пришедшие на ум характерные для героев реплики: «А я говорю — служащие тоже люди», «Лампочку мы выскандалим», «Дома я Асеева меньше люблю. А в редакции скажу — поэт что надо!» и т. д. Но дальше частностей дело не пошло. Пьеса даже не получила названия.

И вот — его неудача, его первая пьеса, о которой он так мечтал. К счастью, она не отвратила Шварца от драматургии, а, напротив, многому научила, стала ступенькой к будущим шедеврам.

Отчаявшись переделать пьесу, Евгений Львович решился на путешествие их Судака в Мисхор. Окончание её помечено 20 августа. Еще несколько дней на попытки исправления… Но он вспоминал, что страсть к путешествию охватила его в середине августа. Может быть, поэтому последнее действие пьесы и было так скомкано?

— В середине августа мне страстно захотелось путешествовать пешком, поехать на пароходе, вновь пережить те стойкие, не обманывающие чувства, что, словно подарок, получил я в детстве, обнаружил в своей душе… И мы решили поехать на пароходе в Ялту и оттуда пойти в Мисхор, где жили Макарьевы, вообще побродить пешком. И вот мы с Петром Ивановичем на фелюге подплыли к неожиданно высокому и крутому пароходному борту. Палуба едва заметно ходила под ногами. И я узнал старое чувство, чуть-чуть испорченное — чем? Чего не хватало мне? И я понял: безответственности детских и юношеских дней.

Тянуло Шварца в Мисхор ещё и потому, что там отдыхала Вера Зандберг, жена Макарьева, в которую, как ему казалось, он был влюблен. А семейная его жизнь была уже на исходе. «Не нашел я формы для того, чтобы просто описывать, записывать свою жизнь день за днём, — отметит он 28 мая 1953 г. — Я испытывал стыд и неловкость, впрочем, вероятно, объяснимые ещё и тем, что упорно не хотел видеть, как тяжела моя жизнь, закрывал глаза на её безобразие. Я говорю о семейной жизни моей. Как я мог писать о ней? И сейчас не поворачивается рука…».

Малюгины уехали в Крым раньше Шварцев, и между Евгением Львовичем и Верой Зандберг началась переписка.

Без даты, вероятно, начало июля:

«Милая Верочка, друг детства, отрочества и юности! Вы сейчас думаете идти к морю, а я думаю только о вас, о том, что стыдно мне, старику, так быстро привыкать к людям, а вам стыдно уезжать от людей, которые привыкли, в какой-то там чужой Крым.

Как вы живете, дружок? По прежнему худеете и поздно ложитесь спать? По прежнему до трех часов ночи у вас сидят глупые гости? Кто строил дачу, в которой вы живете? Уж не Гваренги ли? А если Гваренги — то много ли на этой даче скорпионов? Напишите мне обо всем. Зачем вы уехали? Я уверен, что эти антипатичные крымские комары мучают вас и кусают и не дают покоя, да ещё жужжат при этом, как какие-нибудь гости. Стоило ли уезжать?

Я скучаю, Верочка. Вы уехали только вчера, — а я скучаю, как не скучал даже на лекциях, когда был студентом юридического факультета. Мне некуда идти. Каким образом за один день в городе образовалось такое количество никому ненужных людей? Никого мне не надо. Здесь тихо, мирно, благополучно. Идут дождики. Вы увезли с собой даже хорошую погоду — это уж совсем нехорошо.

Милая Верочка, я думал дождаться вашего письма, а потом ответить так или иначе, в зависимости от того, до какой степени вы позабыли меня. Как видите, я не дождался письма. Я и без письма вашего знаю, что ещё в дороге я исчез из вашей памяти, как мышь — бесследно и тихо… Ну, словом, как видите — я не дождался вашего письма и пишу глупости, потому что мне без вас скучно. Может, я чем-нибудь обидел вас? Может быть, вам ещё что-нибудь подарить? Берите всё, мне не жалко. Берите Неву…

Сегодня — это я пишу второй день — сегодня нисколько не веселей. Пишу я в Госиздате, в той самой комнате, где вы сидели на диване. Здесь опять много народа, и меня опять отрывают каждую секунду, а я упорно возвращаюсь к этому глупому письму. К моему единственному утешению. Куда я поеду? В Мисхоре вы, окруженная новыми друзьями, вы встретите меня презрительным смехом, а потом начнете бросать в меня камушками. Вот вы какая, Верочка. А в любом другом месте — вас нет. Две эти простые истины меня огорчают. Куда ехать? Мне скучно, очень скучно. Что делать?