Изменить стиль страницы

Назову имена некоторых, с кем он подружился наиболее близко: Леонид Любашеский (в писательстве — Д. Дэль), Борис Чирков, Елизавета Уварова, режиссеры Борис Зон и Евгений Гаккель.

Первая пьеса

«Вчера я эту пьесу закончил, а сегодня прочел с ужасом и отвращением. Я знал, что пьеса будет плохой. Я не привык к большим вещам, где большие и сложные фигуры должны двигаться гармонично и целесообразно. До сих пор я отыгрывался на том, что окрашивал небольшую вещь в одно чувство. Это создавало некоторое подобие цельности, но очень часто только в моих глазах.

Ясно, что с таким крохотным литературным опытом я осужден был на неудачу. Более того — я сознательно шел на неудачу, думая, что легче перекроить, перестроить, дописать неудачную вещь, чем до конца обдумать, от верха до низу мудро строить… У меня руки-ноги отнимаются от таких методов, разумных, но мне чуждых.

Вот моя неудача, моя бедная пьеса, о которой я столько мечтал, а ни разу не обдумал, вот она передо мной. В двух-трех местах что-то как будто проглядывает. Энергия? Нервы? Остальное бесформенно. Действующие лица иногда говорят так, что автор, перечитывая, горит со стыда. Какое горе, что я могу думать только с пером в руках. Как медленно учишься. Какое чудовище я построил, чтоб из него кроить пьесу. Одни действующие лица у меня только декламаторы, другие (Орлов и Васька) различаются только именами.

Нет, это даже неопытностью не объяснишь. Еще недавно — как легко мне было мысленно закрутить любой тугой узел. Мозги слушались, волнение заражало. А теперь я в отчаянии, из суеты выкарабкивался на недолгие минуты к столу и писал, торопясь, забывая, что позади, не думая, что будет дальше. Ну и вот. Сделал впервые длинную вещь, большую станковую в некотором роде, — и стыдно! Немедленно переработай, всё обдумав, не теряя энергии и языка!

Судак. 21 августа». — Двадцать седьмого года.

Довольно редкий документ по самокритичности. Не правда ли?

Это страничка из толстой тетради в 100 листов и в черном твердом переплете. Подарил её на день рождения Шварцу Николай Олейников. На первых страницах, как в «Чукоккале», рисунки В. Лебедева, Н. Лапшина, В. Гринберга, Э. Будогоского, шарж на тридцатилетнего юбиляра.

А в конце июля 1927 года Шварц и художник Петр Соколов с женами отправились в Судак.

— В эту поездку набралось так много минут равновесия, что вспоминается она, как один счастливый день… Большинство приезжих в Судак снимали комнаты в немецкой колонии, за большой генуэзской крепостью, но мы, посидев в кофейне и расспросив местных жителей, отправились в обратную сторону, к горе Алчаг, и сняли здесь домик… В одной комнате Соколовы, в другой мы, хозяева в пристроечке… Нашу жизнь определяло море. Изрезанный берег и неровный цвет моря — то зеленые, то темные пятна — поражали меня, привыкшему к Кавказскому берегу. Особенно бухты и заливы, ограниченные скалками у горы Алчаг. Здесь дачников было немного, и мы с Соколовым ходили целыми днями в трусах. Комната была просторная, с запахом известки и полыни. Я тогда начал новую жизнь: бросил курить и работал.

С утра они шли к морю. Гуляли по берегу. Потом Шварц падал в него, плавал, обсыхал на солнце. И снова нырял в море. Когда начинало припекать, около двенадцати, он возвращался «домой» и садился писать пьесу.

— Вечер мы, как правило, проводили дома, и я иной раз выходил из садика на верхнюю тропинку, где росли кусты каперса. Я бродил по тропинке и мечтал, и томился — у меня не было слов для того, чтобы передать черное небо, с детства знакомое, со звездами, имена которых я давно собирался узнать, но в последний миг лень не позволяла, пугала. Кричали, пилили в кустах и полыни кузнечики. Иной раз слышен был прибой — и перед всем этим стоял я и молчал. Впрочем, в этом мучительном желании ответить было своеобразное наслаждение, ощущение силы, не нашедшей выхода, но все-таки силы… Погода все время стояла хорошая, и, просыпаясь утром и видя солнечный луч, прорезающий комнату с плавающими пылинками, я испытывал радость без всякой примеси, полную надежду на чудо. Какого? Неизвестно. Только в результате я перерождался и начинал отлично работать.

Когда Наталия Евгеньевна, дочь Шварца, дала мне микрофильм этой пьесы, которая от автора так и не получила названия (в РГАЛИ папка с нею обозначена как «пьеса о молодежи 20-х гг.»), и я перепечатывал её на машинке, меня в ней тоже многое раздражало и печалило. Особенно длинноты. Хотелось сокращать, вычеркивать… Но, однако, сразу стало ясно, что произведение не безнадежно. Более того, я уверен, что взгляни Шварц на пьесу отстраненно, он нашел бы способ улучшить её. Но, по-видимому, отчаяние его было столь велико, что он не преодолел отвращения к ней.

Действие разворачивалось в небольшом, провинциальном, в «меру южном» городке, «в наши дни», т. е. в середине двадцатых. Сюда приезжают два афериста. Первый акт — в городском саду на обрыве. Внизу река. Прекрасный вид. (Как в Майкопе).

«БЕЛОРУСС: Нет, ты уедешь, я говорю. Потому что мал город. Мал на двоих город, гардероб ты несчастный, гибель Севастополя окаянная. Когда я тебе внушу, что надо делать по-моему! Дурак, я говорю!

ВЕЛИКАН: Ваня, расход лишний! Билеты — то да сё, номер — то да сё.

— На билеты истрать, на номер истрать, а на то, на сё не трать. Вот и небольшие расходы выйдут. Иди, я говорю! Проклятие отцовское! Компрометирующий документ! Пойми ты — город маленький, подозрительный, увидят нас вместе — каждый гвоздик узнает! Приезжай через два дня в пятницу, в пятницу, я говорю! В базарный день — город вдвое больше будет. Приезжай и действуй. А пока — вон!

— Ваня…

— Вон! Видишь, дама в капоте идет. Вон! (Великан уходит)».

(Белорусс и Великан — это их клички).

«БЕЛОРУСС (поворачивается от парапета. До сих пор он смотрел на горы за речкой. Взглядывает вправо — и вдруг — вытягивает руки, растопырив пальцы): Товарищ! Это не надо лучше! Зачем вы это? Товарищ!

ПАРАЛЛЕЛЬСКИЙ (его не видно): Простите, ради создателя. Это я для оживления вида. Вы не совсем меня поняли. (Выходит из-за кустов.) Я не с целью вас именно. Я, прошу прощения, так сказать, не вымогатель, насильно не снимаю-с. Я просто хотел зафиксировать — вы непринужденно смотрели на воду — а я, как профессионал, хотел зафиксировать. Вид, и на первом плане — вы. Одеты по дорожному, глядите туристом…

— Нет, я не к тому. А просто — не люблю сниматься. Не люблю, я говорю. Есть у меня такой пунктик. Просто я суеверный. Заметил — как снимусь — сейчас в делах ничего не выходит! Как пробкой заткнуло. А в делах, знаете, как на войне. Суеверным делаешься. Каюсь, душа моя, каюсь. Мы, дельцы, — такие.

— Интересуетесь зерном? Мукой?

— И этим. Мне скрывать нечего. И зерном, и мукой, но сейчас у меня дело покрепче. Вы, видимо, фотограф…

— Да, я владелец художественной фотографии. Светопись.

— Не в службу, а в дружбу, голубчик, вы, верно, старожил. Верно, знаете разных местных жителей…

— Интеллигенцию? Торговцев?

— Да, собственно… Вот что, голубчик. Буду говорить начистоту. Вы сами — не делец?

— Кто теперь не делец. При здешней безработице…

— Будем знакомы — Иван Антонович Великанов.

— Василий Яковлевич Параллельский. Простите, вы не из тех ли?..

— Из тех. Сын Антона Ивановича.

— Ну, господи, то-то я смотрю, и рост отцовский, и глаза. Вдвойне в восторге! Вдвойне… Да я не раз снимал… Ваш батюшка… и губернатор… Царский день… Первый благотворитель… Вдвойне… Вдвойне…

— Вот и отлично, и великолепно. Видите — не дал себя снять — и знакомого нашел. Вот она — примета. Мне необходим именно местный житель, именно как вы — я не ошибусь — вы, голубчик, здесь известны.

— Более или менее…