Изменить стиль страницы

И бдительный Нагишкин «скрытые проявления формализма» обнаруживает в трех сказках — «Королевстве кривых зеркал» В. Губарева, «Сказке о потерянном времени» Е. Шварца и «Бибигоне» К. Чуковского. Что же формалистического он нашел у Шварца? Дело оказывается в том, что в его сказках «живая действительность принесена в угоду вымыслу, не подкрепленному жизнью», тем более, что он не нашел «сказочного эквивалента советской меры времени». Думаю, Евгению Львовичу никогда не приходило в голову, что советская мера времени, как-то отличалась от меры времени загнивающего капитализма. К тому же в «Сказке о потерянном времени» Шварц «не мог или не захотел показать, чему равняется «потерянное время», что можно сделать в это «потерянное время», а советский человек измеряет время именно такой мерой. Автор увидел только одну, самую пессимистическую сторону этого фактора, что время старит человека, и на этом построил весь сюжет…» И ещё: «Некритически используя старые сказочные образы Шварц перенес их в советскую действительность, и маленький читатель делает открытие: в городе Ленинграде существуют злые волшебники, которые похищают у детей молодость… Тяжелая, угнетающая выдумка!» И не нашлось ни одного оппонента, кто бы оспорил подобную форму «советского формализма». Собственно, для спора в данном случае, просто не было и нет предмета.

И ещё долго Нагишкин будет преследовать Шварца тем словесным блудом. Мало того, что этот доклад, переделанный в критическую статью, он напечатает в «Комсомольской правде» и «Новом мире» (1953. № 3), он отдаст её в сборник «Советская детская литература» (М.; Л. 1953) и включит в сборник своих критических статей «Сказка и жизнь» (М. 1957).

У Евгения Львовича настолько была набита оскомина на душе, что ему показалось — Борис Полевой цитирует все тот же бред Нагишкина. Но содокладчику о детской литературе попалась на зубок совсем другая сказка Шварца. С похвалой отозвавшись об «интересных инсценировках: «Золушка» и «Снежная королева»», докладчик добавил: «Но вот он написал сказку «Рассеянный волшебник» и главным героем её сделал инженера Ивана Ивановича Сидорова, обладающего способностью изобретать всяческие машины, «огромные, как дворцы, и маленькие, как часики». И вот этого инженера-волшебника автор почему-то заставляет делать… механическую собачку, а аппарат, задуманный им для того, чтобы приносить пользу людям, из-за рассеянности этого человека, оказывается испорченным. Хочу думать, что, помимо воли автора, получилась пошлость, больше того — вредная пошлость. Действительность оказалась принесенной в жертву безвкусному вымыслу…».

Завершался доклад следующим пассажем: «Формализм во всех его проявлениях — дурная и беспомощная стилизация — вот от чего пуще всего надо беречь советскую сказку. Берясь за этот трудный, благородный и чрезвычайно нужный для детей жанр, писатель должен помнить, что сказка всегда, во все времена давала образное выражение лучшим духовным качествам народа, воздавая славу народной мудрости, смекалке, утверждала победу нового над старым и несла в поэтических образах мечты и мысли передовых людей». И это Евгений Львович принял на свой счет, хотя после него полный разнос получила книга «Сказок» малоизвестной Д. Мироновой.

А студия документальных фильмов тем временем снимала выступавших, сидящих в зале, гуляющих в фойе… Ленинградец Владимир Беляев поймал Шварца и Пантелеева и потащил их под юпитеры… Появился Полевой…

— Увидев меня, он, длинный, но начинающий полнеть, мертвенно бледный, черноглазый с приспущенными веками, черноволосый, добродушно захохотал и сказал: «Он со мной не захочет сниматься!» И завязался разговор, из которого я понял, что кроме убийц из ненависти или по убеждению, или наемных, есть ещё и добродушные. По неряшеству. «Я же вас выругал всего за одну сказочку», — и так далее…

С. Маршак поспорил было кое о чем с Полевым, но Шварца он даже не упомянул, обошелся без него и К. Чуковский. Не существует он и в содокладе о драматургии А. Корнейчука. Заступилась за него только Ольга Берггольц, которая сказала: «Театры жалуются на отсутствие репертуара, а у нас существует такой мастер драматургии, даже «не вошедший в обойму» (Корнейчука, актеров и режиссеров, выступавших на съезде. — Е. Б.), как Евгений Шварц. Напрасно товарищ Полевой говорил о нем только как об инсценировщике. Это талант самобытный, своеобразный, глубоко гуманный. У него ведь не только пьесы для детей. Однако его пьесы для взрослых лежат, их не ставят, о них не пишут…».

Замечу, что самое интересное в ежедневных записях Шварца о съезде — это зарисовки некоторых его коллег. К примеру, М. Шолохова:

«Нет, никогда не привыкнуть мне к тому, что нет ничего общего между человеческой внешностью и чудесами, что где-то скрыты в ней. Где? Вглядываюсь в этого небольшого человека, вслушиваюсь в его южнорусский говор с «h» вместо «г» — и ничего не могу понять, теряюсь, никак не хочу верить, что это и есть писатель, которому я так удивляюсь. Съезд встал, встречая его, — и не без основания. Он чуть ли не лучший писатель из всех, что собрались на съезд. Да попросту говоря — лучший. Никакая история гражданской войны не объяснит её так, как «Тихий Дон». Не было с «Анны Карениной» такого описания страстной любви, как между Аксиньей и Григорием Мелеховым. Не люблю влезать не в свою область. Постараюсь повторить то же самое, но точнее. Всю трагичность гражданской войны показал Шолохов. Без его книги — так никто и не понял бы её. И «Анну Каренину» упомянул я напрасно. Страсть здесь ещё страшнее. И грубее. Ну, словом, бросаю чужую область, — смотрю я на «Тихий Дон», как на чудо. И никак не видно было сегодня ни по внешности, ни по говору, ни по тому, что он говорил, — что это вот и есть автор «Тихого Дона»… Бог ему судья!..».

Вероятно, шварцевская интуиция «инженера человеческих душ» сильно сопротивлялась соединению человека по фамилии Шолохов и романа, вышедшего под этой фамилией. А если бы Шварцу довелось вглядеться в Шолохова, когда он поносил Синявского и Данелию… Может быть, и понял, что «чудес»-то и не было «внутри» его внешней оболочки.

А как-то уже на исходе съезда бригада ленинградских детских писателей была приглашена в «Детский дом культуры» метростроевцев, в 15 километрах от Москвы по Ярославскому шоссе. «Аудитория слушала хорошо», и ему «жалко было расставаться с ощущением той свободы и уверенности, которой так весело отдаваться в подобных случаях». Возвращаясь в город, автобус с писателями застрял в автомобильной пробке. «Мучительнее всего, точнее, единственным мучением поездки были мои спутники… Тихо жалящий тебя, в твое отсутствие, вполне бесплодный Григорьев, и вечно ложно беременная Голубева — вот где был ужас. Особенно Голубева, тараторящая с неиссякаемой злобой против всех, у кого что-то родилось. То она несла невесть что против Кетлинской. В кликушеской, бессмысленной горячке на одной ноте она все тараторила, тараторила, вонзала куда попало отравленные булавки…». И так далее.

Н. Григорьев — писатель, ничего не создавший серьезного; А. Голубева, автор книги «Мальчик из Уржума», то бишь, о детстве Кирова, которая и создала ей имя. А когда о Кирове захотел написать и Л. Пантелеев, то она послала на него донос, и спасся он от лагерей совершено случайно и счастливо. Но о Кирове писать он уже не помышлял. Оба они были «гомункулами», созданными когда-то Маршаком.

И вот, наконец, этот тяжелый и нудный съезд стал подходить к концу. В разных докладах и выступлениях почти ничего не прозвучало конструктивного, делового, что давало бы надежду на какие-то перемены в Союзе, во взаимоотношениях писателей, цензуры и издательств. «Лучшая речь — Федина, — записал Шварц. — В ней хоть подкупает желание сказать что-то так, чтобы тебя услышали. Построить как-то. И говорил он выразительно. Считаясь с тобой. А в речи Александрова (тогдашнего министра культуры. — Е. Б.), скажем, это заменялось уверенностью, что я обязан его слушать. А в иных речах — «я говорю для стенограммы, а вы мне ни к чему». И так далее… Съезд, дорогой и громоздкий, мог быть организован хитрее и искуснее. Слишком много обиженных…».