Изменить стиль страницы

Я ответила странным взглядом и убрала бумагу в тумбочку. Через несколько минут в предбанник спустился Зверев, посмотрел на меня через металлические прутья:

— Милая девушка, а нет ли у тебя карандаша и бумаги?

Молча протянула я через прутья и то и другое. Он поблагодарил и скрылся в толпе. Через несколько минут двое с лицемерной вежливостью, поддерживая под локотки, вывели его наружу. Прибежал, как прилетел, зам.

— Почему вы дали Звереву карандаш и бумагу?

— Потому, что он художник, — тихо ответила я.

Март 85-го. Я дежурила на «женской выставке», которая была в «кишке» помещения, а в залах — «Двадцатка». По «кишке» ходил Зверев и предлагал всем нарисоваться за рубль. В моём кармане лежало 4 копейки. В желудке, наверное, урчало (не помню). Всматривалась в лица, я выискивала, у кого бы спросить копейку для пятака в метро. Рядом раздался голос Зверева:

— Милая девушка, давай я нарисую тебя за рубль.

— У меня нет рубля, — сказала я и отошла к стенке.

— Ну давай я тебя нарисую за полтинник, — не отставал Зверев.

— У меня нет таких денег, — сказала я.

— Ну давай я тебя нарисую за двадцать копеек.

— У меня нет двадцати копеек, — я уже испугалась за свои четыре.

— Сколько же у тебя есть? Пятак?

— Н-нет, только четыре копейки, — призналась я и показала их.

— Ну так давай я тебя нарисую за четыре копейки, — весело предложил Зверев и достал из кармана пиджака блокнотик, авторучку, а четыре копейки положил себе.

Он быстро нарисовал грустное скуластое существо, странно похожее на оленя. Потом хлопал себя по карманам и хвастался подошедшему художнику Борису Бичу, что сегодня, мол, он заработал около семи рублей. Интересно, посчитал ли он мои четыре копейки?

Домой пришлось идти по Дмитровскому шоссе в темноте, мимо кладбища. Поместила портретик за стекло кухонного буфета, откуда он и смотрел на всех оленьими глазами до самого нашего отъезда.

НАТАЛЬЯ ШМЕЛЬКОВА

«Да, рядом с нами жил Ван Гог»

Познакомил меня со Зверевым в 1976 году художник Лев Рыжов. Как-то позвонил по телефону и сказал, что через час-другой зайдёт со своим другом. И вот открываю дверь. Они. Незнакомец представляется: «Христофор Колумб». В руке у Христофора раздутая какими-то нескончаемыми свёртками авоська. Через прорванную бумагу одного из них проглядывает большая рыбья голова. Облачён он сразу в две рубашки и обе — швом наружу. Уже сталкиваясь в среде художников с этой странной модой, спрашиваю: «Скажите, а вы случайно не ученик Василия Яковлевича Ситникова?» В ответ слышу: «У художников, детка, очень нежная кожа, и швы её сильно трут, вот потому так и ношу». Садимся за стол. Пока жарится принесённая рыба, разливаю суп. Зверев смотрит на свою тарелку подозрительно, потом медленно встаёт из-за стола и резким движением выплёскивает её в раковину. Недоумевая, наливаю вторую, но участь её та же. Чувствую, что он за мной наблюдает, — как отреагирую. Ну что ж, думаю, игра так игра — и наливаю третью, четвёртую… но всё опять в раковину. Наконец не выдерживаю. «Послушайте, — говорю. — В кастрюле почти ничего не осталось. Может быть, вы съедите хоть одну тарелку?» И наконец Зверев милостиво уступает.

А потом — игра в шашки — в поддавки. Фигур на доске не хватает, и недостающие Зверев заменяет крышками из принесённого им пива. Выигрываю партию, от чего его охватывает гнев. От неожиданности я чуть не плачу. И вот тогда он просит бумагу, кисти, краски и за несколько минут пишет мой портрет. Он выплёскивает на бумагу целый таз воды, молниеносно замешивает на ней кистями выдавленную из тюбиков краску, резко прочерчивает кухонным ножом какие-то линии, и вот портрет готов, и он — замечательный.

Зверев писал всем, что попадалось под руку. Помню, как на квартире у одного художника он взял с тарелки кусок нарезанной свёклы и на удивление присутствующим сделал им одной линией с кого-то великолепный набросок. Посмотрев на него, Зверев иронично хмыкнул: «Похож». Что тут началось! Многим, даже ни разу не державшим кисть в руке, тут же захотелось рисовать. Хозяин дома еле успевал снабжать желающих бумагой. Через несколько минут кухня, где все сидели, превратилась в студию.

Что бы ни делал Зверев — рисовал, писал экспромтом стихи или играл на рояле, чему он никогда не учился, — собою просто заражал и, находясь в привычной для себя обстановке, всегда был в центре внимания. Он не мог обходиться без людей, и тяга его к ним была вызвана не просто бегством от одиночества, но и необыкновенной душевной щедростью, артистизмом, которые необходимо ему было как-то реализовать, выплеснуть.

Через Зверева я познакомилась с вдовой поэта Николая Асеева — Оксаной Михайловной. Она меня сразу покорила, особенно своим нежным, терпимым, почти материнским к нему отношением. В её доме Толя мог позволить себе и разгуляться, зная наперёд, что здесь ему всё простят. Например, несёт он из кухни полную кастрюлю горячего компота. Вдруг делает вид, что обжигает руки, и — весь компот на полу, на ковре. У Зверева притворно виноватый вид, а Оксана Михайловна сердится не больше минуты.

Вспоминаю, как одна московская коллекционерша, хорошо знавшая Зверева, как-то про него сказала: «Отыгрывается на тех, кто его любит».

Зверев, любивший писать экспромтом стихи, очень многие из них посвятил Оксане Михайловне. Вот один из них:

Упавший лист (элатою-непогодою);
— Я — негодую — и — томлюсь душой — своей; —
Что — вам — угодно?.. — лист спросил —
Дубовый, — и я ответил: «Думаю…
о — Ней!»
Лучшее — это: … ветер и — «зной»,
Что — «со-мною»… в цвете — «сини»;…
Это листъя-осенние… «наперебой»;…
Песнь поют «Есенина»…
Про Асееву — Оксану — весеннюю,
Что лежит «сырой — травой»…
И «не отравой» — дерева-«зверева».

Оксане Михайловне было не по душе, когда Зверев называл её «старухой».

— Поймите меня правильно, — как-то сказала она. — Я понимаю, конечно, что у вашего поколения такое обращение принято, но я-то действительно женщина преклонных лет!

Передаю её слова Толе. На следующий день Асеева, заливаясь своим звонким молодым смехом, сообщает: «Только что звонил Анатоль и спросил: „Старик, ты не одолжишь мне рубля три на пиво?“»

Зверев любил рассказывать ей о своих знакомых, да и о себе самом самые невероятные истории, и наивно-доверчивая Оксана Михайловна всему верила. Как-то она сама мне позвонила.

— Деточка, — слышу в трубке её голос. — Как же это могло случиться, как вы себя чувствуете?

Ничего не понимая, спрашиваю:

— А что, собственно, случилось?

— Да как же! Вчера заходил Толечка и рассказывал: «Слушай, иду я по улице Горького и встречаю Наташку. Приспичило ей газировки выпить, а стаканы из автомата растащили, конечно. Опустила она три копейки в автомат, голову прямо внутрь сунула, а вытащить обратно не может, голова-то большая. Народищу собралось… Милиция…»

В своих проявлениях Зверев был непредсказуем. Привела я как-то к Асеевой посмотреть на его шедевры своих знакомых — почтенную семейную пару. У Оксаны Михайловны — Толя. Она, торопясь уйти на некоторое время к своей сестре, художнице Марии Синяковой, строго-настрого наказывает денег ему не выдавать, как бы ни просил. Как только захлопывается за нею дверь, Зверев, хитро сощурив глаза, начинает взывать к милосердию: «Детули, ну хоть бы по ко-пе-е-ечке…» Посетители ёрзают, у них на визит не больше часа времени. Незаметно для Зверева договариваемся ему уступить, но так, чтобы на желаемое не хватило. Набираем со скрипом какую-то сумму. Толя сразу успокаивается. Неторопливым движением он запускает руку в карман пиджака и, вынув из него пачку десятирублёвок, начинает смачно отсчитывать: одна, две, три, четыре… Потом, обращаясь к гостю, командует: «Ну, ты, ослиная морда, быстро за коньяком. Три бутылки! Гав!»