Изменить стиль страницы

Происходило это следующим образом. Рисование. Разложив перед собой или фломастеры, или пастель, или уголь, или сангину, или цветные карандаши, а иногда всё это вместе, точно разобрав их по тонам и цветам, собрав в кулак или щепоть нужное сочетание, резкими размашистыми движениями начинал штриховать по листу бумаги или планшету, стоящему перед ним. Сверкая глазами то на объект напротив, то на лист, менял, набирал снова связки нескольких карандашей, которые свистели и ломались и которые кто-нибудь тут же точил. И сам он преображался: волосы становились дыбом, лицо наполнялось светом и сосредоточием, брови то собирались к переносице, то разбегались и летели вверх, из носа исходили сопение и сигаретный дым, лоб покрывался испариной, стул скрипел… Вдруг он затихал, брал один или два карандаша и осторожно делал какие-то важные нюансы, настолько тонко, что, казалось, переставал дышать. И снова, успевая проглотить пива и закурить, накидывался на планшет. Всё это происходило когда за двадцать, когда за сорок минут, не больше. И наконец выкрикивал: «Всё, готово! Детуля, забирай! Рисуночек должен быть лёгким!» И если сам чувствовал, что удалось, подпрыгнув, с кем-нибудь чокался и, рухнув в уголок, ждал, что скажут. И если уж нравилось, расплывался в улыбке, приговаривая: «Ничего, ничего…» — и выпивая пиво или вино. Половину, как всегда, проливая себе на живот, громко крякая и ухмыляясь, выливал себе на голову остатки и успокаивался.

В момент рисования он мне напоминал маленький пыхающий паровозик, вставший на дыбы. Как-то я ему сказал: «Анатоль, ты бы, наверное, и на американских горках рисовал». Он засмеялся и ответил: «Степанидзе, это мысль. Надо попробовать. Слушай, а давай погуляем в „парк-культуру“, там пиво чешское и сосиски, как жареные пальцы. Завтра и махнём. Вот только увековечу кого-нибудь. Сейчас позвоню. Береги телефон, телефон — кормилец».

Писание акварелью. Писать в этой технике ему было ещё сложнее, тем более что творилось всё это, как правило, на полу, на четвереньках или на маленькой табуреточке. Было так. Раскладывались кисти, ставился большой таз с водой. В него закидывалась почти вся акварель «Нева», потом вынималась и сочно горела яркими цветами. Рядом клался ножик или какой-нибудь острый предмет и иногда белила. Лист обильно смачивался мокрой губкой и лежал, как лужа, на полу. И вот начиналось то действо, которое было понятно только ему одному. Описать это практически невозможно, это было только ему, Анатолию, известная тайна и знание. Когда и как остановить эту самую нужную на свете заливку, когда и как её отпустить, а когда протереть сухой губочкой, когда резкими линиями отчеркнуть ножом контур до белизны бумаги, когда добавить белила и иногда гуашь. Всё надо было успеть до высыхания бумаги. Почти все, кто позировал ему впервые, с достаточной долей скепсиса смотрели на грузную фигуру бородатого мастера, кряхтящего в ногах у натуры то с поднятым задом, то на карачках… Пот струился градом, но пиджак Зверев не снимал никогда, если он, разумеется, был. Казалось, что из этой массы цвета и полос ничего не выйдет. Но… Вдруг процесс обрывался и после некоторой паузы демонстрировался вертикально. Браво! Зрители были потрясены живостью и точностью, не анатомической похожестью, а какой-то тайной, необъяснимой выразительностью изображения. Был ли это человек, животное или растение, они возникали как бы рождённые заново, они были детьми его чувства, его отношения. Обычные женщины и мужчины, банальные коты и собаки, букеты и горшки, бутылки и вазы, даже писанные из головы Пушкины, Гоголи, Христы, Лермонтовы и Дон-Кихоты, другие знаменитости, которых просили заказчики, — все они становились живыми и оригинальными — его, зверевскими, детьми.

Писание маслом. Всё те же страстность и пыл, но уже стоя перед мольбертом или этюдником, когда в московских мастерских, когда на пленэре. К масляной живописи Анатолий относился с наибольшей ответственностью. Поглаживал холст на подрамнике, хихикал, нюхал растворитель, густо выдавливал краски из тюбика на палитру, а то и прямо на холст. Вожделенно, со смаком размазывал мастихином пятна краски, что-то прибавлял кистью, иногда тарабанил концом её, достигая нужной фактуры.

Писал, как правило, без предварительного рисунка. Иногда в ход шёл и большой флейц. У него никогда не было боязни холста, он писал залпом, сразу и до изнеможения; закончив, ложился на траву и, отдуваясь, рычал: «Уф-уф… O-o-o…» Обожал выезжать за город, объехал все подмосковные дачи друзей и знакомых. С природой он сливался полностью, оправдывая свою фамилию. Деревья, луга, поля, реки и озёра, цветы на открытом окне, лошади — непременные герои его сюжетов летних и осенних. Зимой больше «из головы», по памяти. Как-то наш общий друг, прекрасный человек, художник-реалист Валентин Васильевич Леонович был очень сильно удивлён, как Толя по памяти написал церковь в Марьино. На это Толик ответил, стукнув себя по лбу: «Валечка, у меня здесь приборчик, вроде фотика, а плёночку подарила мамочка… И потом: там мы ели картошечку с селёдочкой, а пиво, пиво! Во!! Помнишь?» И хотя они часто спорили и ругались по поводу живописи, Васильич всегда говорил мне: «Иногда — может, чертяка-самородок! Станковистом по характеру он быть не может, но это этюды — очень сочные…» Тема эта была частой в среде художников, но, в конце концов, «Полонез Огинского» — произведение тоже небольшое, но какое! И рассказы Чехова — не «Война и мир», а всё равно шедевр. В характере произведения всегда характер творца, а значит, присутствие Бога. Таким Бог создал Анатолия, и так он видел мир, — главное, по-своему. Время всех рассудит. И если сегодня кто-то взглянет на картину Зверева в музее или дома, и его душа ответит, откликнется на импульс, замерший в ней — значит, не зря он жил, страдал, радовался. Радовался — больше. Умел!

Гуляй душа

Май. Уже часа четыре гуляем по Москве. Погода на славу, тепло и прохладно одновременно. На первый взгляд мы похожи, как братья: оба полноватые, оба бородатые, оба в свитерах, только старший ещё и в неизменном пиджаке, оба в старых ботинках. Оба весёлые и оба хотим найти пива и что-нибудь — его закусить. Редкое безмятежное состояние. Над головой синь, а по ней — маленькие кудрящиеся облака. От редких московских деревьев струятся тени, голубые, как вены на белых руках. Переговариваемся, шутим, хрустим анекдотами с бородой и новыми. Обсуждаем нашу жизнь, жизнь друзей, фантазируем про то, что сбудется и что хочется. От солнца глаза наши по-собачьи влажные и с искрой. У Толи они от этого чудесного дня становятся не карими, как обычно, а почти вишнёвыми, он хихикает, хмыкает, посвистывает, вскидывает брови, улыбка от уха до уха… Понимаем друг друга по междометиям, разглядывая прохожих, тут же даём оценку, в чём-то соглашаемся, в чём-то — нет. Игра такая! Никому не нужны, но зато — свободны и внутри бурлит желание чего-нибудь нарисовать, чего-нибудь сочинить, подметить что-нибудь оригинальное, найти какую-нибудь точку, от которой можно оттолкнуться и полететь мыслями к бумаге или холсту. Толик меня старше на десять с лишком лет, но это не чувствуется, уж такой он человек: все люди — его ровесники и его родственники, и именно поэтому с ним всегда хорошо и весело… Вдруг наподдал газету ногой — газета «Правда» — тут же оценка: «„Правда“, твою мать, а пива нету! Слушай, Степанидзе, ну где пиво? Хочу пива!» С Колхозной площади поворачиваем на Мещанскую и упираемся в большую румяную тётку в белом халате. Перед ней ящик, на нём огромная кастрюля, на кастрюле красными буквами «Кафе „Радуга“», и она с верхом набита сосисками цвета земляничного мыла. В кулаке крепко зажаты десятки и пятёрки, на животе грязное вафельное полотенце, на пальце дурацкая, на всю фалангу, золотая печатка. Толик, улыбаясь, громко, как будто это его сеструха: «Привет, старуха! Сосиски свежие?» Она, обидевшись: «Свежие, свежие, старик!» Толик, схватив конец вязки, начинает ловко наматывать сосисочную гирлянду через плечо на ладонь левой руки, как заправский альпинист; сосиски, подчиняясь ловким движениям, ложатся круг за кругом, а конца всё нет. Тётка, не выдержав: «Ну хватит мотать-то, столько не сожрёшь…» А Толик, улыбаясь: «А у нас друзей много, правда, Степанидзе?» Ещё с утра в моей подвальной мастерской я заметил какое-то лёгкое самодовольство и хорошее настроение у моего Толи, новую зелёную, явно импортную рубаху с чужого плеча и новую кепку синего вельвета.