Звереву уже в те годы я поклонялся, как Богу. У Сергея Николаевича накопилась громадная коллекция Толиных рисунков. Он умер, коллекцию свою кому-то передал, и всё это, конечно, хорошо было бы найти.
Прошло много лет, как я снова увидел его работы. В 1976 году состоялась выставка художников на Малой Грузинской. На ней были выставлены и три портрета работы Зверева. Помню, что они понравились мне особенно. Захотелось увидеть его самого, не терпелось познакомиться с ним и жене моей Лиде, тоже художнице. Но встретиться никак не удавалось. Лишь в 1982 году состоялось моё личное с ним знакомство. Его привёл ко мне художник Борис Бич. Толя явился в надежде переночевать, прожил у нас три дня, но настоящих отношений тогда между нами не завязалось. Может быть, потому, что я его не смог как-то понять, — понять его жизнь, его судьбу.
После этой встречи мы долго не виделись, и только за два года до его смерти сдружились. Встреча наша произошла на Октябрьской площади, тогда там продавали краски. Иду, накупил себе всего, что надо, и вдруг вижу — Зверев! Обрадовался и к нему: «Тимофеич, бутылку поставишь?» Отвечает: «А что, поставлю». Пришли с ним ко мне. Жены дома не было, бутылку распили с моей мамашей. Шутили, дурили по-хорошему, смеялись. Он шумел, буянил. Утром просыпаемся рано, он уже поднялся. Ведёт себя робко, застенчиво. В трезвом виде он был скромен, деликатен и тих.
Стал он приходить к нам на целый день. Смотрел, как я работаю. Писал я тогда только большие холсты. Он часами сидел и смотрел. Говорю жене: «Давай заберём Зверева к себе». Спрашиваю Толю, и он говорит: «С удовольствием». Художники группы «Двадцать один» приняли эту идею положительно. Так общаться мы стали постоянно. Нет его у меня три дня — уже волнуюсь, разыскиваю. Он, бывало, жил у нас несколько дней, все знали об этом и звонили ему ко мне. Когда он оставался у нас ночевать, то на диван никогда не ложился, не хотел: «Детуль, я на газетке, на полу». Стелить себе не позволял, но когда мы специально приобрели для него раскладушку, тогда уже ложился на неё, не раздеваясь. До сих пор осталась у нас эта раскладушка, и мы её называем «раскладушка Зверева».
Утром он вставал раньше всех. Я начинал работать, он следил. Как-то говорит: «Витя, если ты будешь так вкалывать, то скоро помрёшь». Я ничего ему не ответил. Зверев опять своё: «Витя, что ты за дурак такой. Пишешь, пишешь, как колорадский жук. Нюхаешь краски, света белого не видишь, подохнешь! Мамашка (так он называл мою маму), останови его!» Наблюдал он за мной, наблюдал, а потом и сам начинал работать.
В промежутках между работой мы играли с ним в шашки, в карты. Он мне всё говорил: «Детуль, успокойся, не спеши. Рисование тебя до добра не доведёт». Бывало, и «подхваливал»: «Витя, что я там делаю! Надо работать, как ты. Ляп-ляп, раз-раз, обвёл — и порядок». В общем, умел поиздеваться. Когда ему не нравилась чья-то работа, он говорил: «Ну, брат, ты гений. Лучше не бывает».
Как-то Зверев целый месяц отсутствовал, жил у кого-то на даче. Потом мне сказал: «Ты что думаешь, я там много работал? Три работы всего написал. Два натюрморта и рисунок. Всё мне это не нравится в принципе». Приехав ко мне, опять начал работать. Мы заводили как бы друг друга. Моя жена — свидетель. Она нам даже темы придумывала. Изрисуем мы всё на свете и спрашиваем: «Что ещё нарисовать?» Весь зоопарк вспомнили — жирафа, кенгуру, зебру… У нас это было, как танец. Много писали с ним вместе.
Как-то мы пошли с Толей в Пушкинский музей. Я следил за ним. Картины он рассматривал очень внимательно. Пронизывающим глазом смотрел. И людей наблюдал. Не понравится кто-то — начинал подсмеиваться.
Однажды дал в рожу одному реалисту, заметив, что тот стал на меня нападать, — словесно, конечно. Я говорю: «Толя, за что ты его?» Отвечает: «А что он на тебя попёр?» Реалист тотчас же бросился в милицию, но обошлось.
Агрессивность, бравада Зверева были защитной реакцией. Он был человеком чистым и благородным, совершенно лишённым зависти. Как-то рассказывал: «Меня звали в Америку, обещали особняк, жену, но я не соблазнился. Зачем?»
Он ни у кого ничего не брал, всем всё отдавал. Он жил и плодоносил, как дерево.
АЛЕКСАНДР КУРКИН
Светлой памяти мастера
Гениальность, которая кажется Божьим даром, есть не что иное, как обречение на несчастье и одиночество.
Он не был человеком толпы… — родился с диагнозом — ХУДОЖНИК, жизнь его — АНАМНЕЗ…
Свиблово, которое он именовал как «Гиблово», запах хлорки…
Служба в Морфлоте, комиссация по причине неадекватного поведения…
Прогулки с женой — она с подушкой, повязанной на голову: «Жена гения должна беречь себя!»
Безумная ревность — запирал её в комнате, выходя на улицу. Приходя, кидал «еду» на пол…
Страсть к футболу — мог часами гонять камень, консервную банку — да что угодно — по улицам Москвы… И игра в шашки — ГРОССМЕЙСТЕР!!! — «Старик! Ты в сортире! И ещё раз, только в другом! У тебя что, две жопы?!»
Неизменная сигара «Пагар» — дешёвая, вонючая, постоянно тухнущая…
Круг общения НЕОБЫЧАЙНЫЙ… — художники, коллекционеры, поэты, рабочие и люди без определённых «занятий» — HOMO SAPIENS!
При всём при этом — абсолютное небрежение к себе — ЕГО МИР — это МИР, который принадлежал только ему — «В СЕЙ МИР ВХОДЯЩИЕ — ОСТАВЬТЕ УПОВАНЬЕ…»
Безудержная страсть наблюдать, запоминать и, мгновенно схватывая суть того, что привлекало его внимание, — воплощалась в его рисунках, акварелях, картинах…
Тимофеичу было безразлично, где рисовать, где пребывать, где спать… Мастерская Воробьёва — Толя особым образом режет ржаной хлеб, превращая его в «пирамиду», состоящую из кусков, брусков и кусочков разной величины и формы. На столе на обычной бумаге рассыпана гречневая каша и неизменная жареная навага из «Кулинарии». Бутылка с водкой покупалась только наполненная не доверху — в противном случае там — антабус…
Идём в мастерскую Владимира Немухина… Зверев в рубашке, надетой наизнанку (швы должны быть наружу — к ним машина прикасалась!).
На Сретенке — извержение содержимого. Снимает рубашку, кидает её в урну, заходит в магазин и покупает новую. Выворачивает её наизнанку, надевает.
Приходим… У Володи Плавинский, Кандауров, Алик Русанов… На столе гречневая каша, хлеб, навага, водка… Немухин с неизменной папиросой «Север», Тимофеич — с сигарой «Пагар».
Спустя некоторое время Отарий Звереву:
— Старик, ты что-нибудь, кроме «Мойдодыра», в жизни читал?
Зверев наизусть читает ему «Евгения Онегина». Посрамлённый Кандауров покидает застолье.
Великолепное остроумие Зверева было всеизвестно, поступки его вызывали то негодование, то восхищение — всё зависело от ситуации, в которой он находился… За словом в карман он никогда не лез, а из любой ситуации находил выход. О нём до сих пор ходят легенды…
Из путешествия в Самарканд:
«Ползут по рельсам трое. Плавинский: „Лестница неудобная, от ступеньки до ступеньки еле дотягиваешься“. Харитонов: „И перила низкие, все руки изломаешь!“ Зверев: „Хватит подниматься, отдохнём, — лифт приближается!“»
На приёме в посольстве США гостей встречает посол с супругой. Подходит Зверев, лезет рукой в задний карман брюк — все в недоумении — Тимофеич достаёт пучок сена: запах полей Российских.
У дяди Жоры Костаки, где Зверев жил и работал не один месяц и создал не одну сотню прекрасных работ (среди них — иллюстрации к «Евгению Онегину», «Дон-Кихоту», «Золотому ослу» Апулея), — вечернее застолье… Присутствуют художники, поэты, послы, дипломаты. Георгий Дионисович был хозяином радушным, хлебосольным, великолепным собеседником, знатоком искусства. Прекрасно играл на гитаре, пел. В его доме — праздник. Костаки: «Толя, ты же написал поэму о князе Игоре, прочти, пожалуйста!» — «Нет, Георгий Дионисович, не могу…» — скромно, но решительно отвечает Зверев. «Но мы тебя очень просим, Толя. Прочти, пожалуйста!» Зверев соглашается, читает… Все внимательно слушают… Поэма оканчивается словами князя: «И натянул тетиву я — и ни х…!» «Толечка, но как же так, при всех?» — «Георгий Дионисович, вы же сами просили», — потупив взор, скромно ответил Зверев.