Изменить стиль страницы

Едва Флегонт раскрывал рот, чтобы рассказать о каком-нибудь безобразии, замеченном им, Лужковский прерывал его и рассказывал вещи, куда более жестокие.

— Нет, нет! — вскрикивал он. — Они дождутся! Они дождутся, что народ выйдет с красными флагами и всех порежет. Всех до единого! Так им и надо! Так и надо! Резать так уж резать. Всех подряд. Без церемоний, без всяких этих сантиментов, милостивые государи. И уже будьте уверены, Николай Лужковский пойдет не в последних рядах. Вы увидите его в первых рядах, милостивые государи, и тоже с красным флагом. Ха-ха! Никто не знает, но вам скажу: флаг-то уже приготовлен, на чердаке спрятан, да-с. Ждет своего часа, и час этот пробьет. И час этот будет последним для многих… Я знаю, уже составляется список всей шайки. И уж мы им покажем… В беде лучше сразу рисковать головой, чем ждать, когда ее тебе отрубят, как сказал древний поэт, не помню уж который. Впрочем, кажется, Вергилий. Наверное, Вергилий. Однако черт с ним! Все благородные и посвященные сердца, милостивый государь, с вами. Так там и передайте вашим, этим… И скажите, что прежде всего с ними я. И можете не конспирировать моего имени, я не прячусь. Меня знают, меня боятся, да еще как!.. — И, внезапно переходя на совершенно другой тон, Лужковский спросил у Флегонта: — А доверенность на начатие процесса у вас имеется? Да, собственно говоря, я самого главного не спросил, с кем вы судитесь?

Флегонт растерялся и не нашелся что сказать. Но говорить ему и не пришлось.

Адвокат принялся уговаривать Флегонта передать дело ему. Он уже выиграл четырнадцать подобных процессов, и если некоторые процессы, гм, были в высших инстанциях решены против его подзащитных, тем больше для него оснований насолить верхам. Он закончил стихами, на этот раз уж без всякого сомнения принадлежащими Вергилию: «Таких на свете нету бед, чтобы я да не нашел ответ! Чего б там ни хотелось аду, любую я сломлю преграду!»

— Любую, любую, милостивый государь, тому порукой мое имя, для иных ненавистное, но для многих — символ правды, знамя веры, вымпел добра… А касательно дела — милости прошу завтра к двенадцати, не забудьте бумаги, доверенность и прочее необходимое. — Он побренчал монетами в кармане. — Самое необходимое, самое необходимое… Я не ставлю своей целью обогащаться за счет слез народных, нет, милостивые государи, не таков Николай Лужковский!

Флегонту, представляющему в этом разговоре неведомых милостивых государей, оставалось только уйти. И он ушел со смешанным чувством брезгливости и злобы.

Глава десятая

1

Встретившись с Таней на следующий день после ее возвращения из Двориков, куда она уезжала на зимние каникулы, Флегонт рассказал ей о тамбовских делах: о посещении Лужковского, о разговорах с мастеровыми и постигшем его разочаровании.

— Они и слушать меня не желают. Нет им дела до нашей горькой доли.

Он ожидал сочувствия, а встретил то, чего, по мнению Тани, заслуживал. Она еще сердилась на Флегонта за скрытность и сразу же дала ему почувствовать это.

Без году неделя на заводе и уже смеет клеветать на своих товарищей?!

— Почему ты думаешь, что они тотчас должны выложить все, что у них на душе? Чем ты заслужил право на откровенность?

И прочее в том же духе.

Флегонт не на шутку раскипятился, они поссорились и разошлись не попрощавшись.

Впрочем, скоро Флегонту пришлось сознаться, что все говоренное им о мастеровщине было скорее плодом раздражения, нежели истинного знания характера и дум товарищей.

2

Революционеров на заводе было мало.

Тем не менее осторожная, на первый взгляд даже слишком осторожная пропаганда привлекала на сторону Лахтина и его сообщников все больший круг рабочих.

Месяца три подряд Лахтин и члены кружка исподволь готовили забастовку, находили верных людей, способных на рабочем языке поговорить с людьми, внушить им мысль о том, что не пришла ли, мол, пора поговорить с начальством так, как давно уже разговаривают коренные мастеровые Питера и Москвы.

Все это делалось скрытно от заводских властей. О забастовке говорили шепотом у станков, в курильнях, дома за чашкой жидкого чая. Как всякое тайное дело, да к тому же обещавшее облегчение, оно заинтересовало рабочих и постепенно овладевало их умами.

Особенных успехов добился один из членов кружка, питерский слесарь, перебравшийся в Тамбов из-за домашних обстоятельств. Все звали его Сидорычем, хотя был он старше Флегонта всего на год. Веселый нрав, ненависть к начальству и беспрестанные колкие слова в его адрес, заставлявшие мастеровщину гоготать во всю глотку, — эти качества неизменно привлекали к Сидорычу товарищей по работе. Тощий, подвижной, с лукавыми глазами, с лицом курносым и добродушным, он ходил по цехам, одалживал табачку, помогал советом, оглянувшись, шептал кое-кому на ухо два-три словечка и уходил, посмеиваясь, посвистывая, заложив руки в рабочее тряпье.

В канун мая начальство оштрафовало рабочего механического цеха. Когда мастер цеха прочел распоряжение о штрафе, Сидорыч крикнул:

— Братцы, грабют, кончай работу!..

Мастеровые побросали инструменты и скопом ринулись в другие цехи.

— Грабют, братцы! — орали со всех сторон. — Со свету нас сживают! Последние портки спускают, ироды! Кончай работу!

— Грабят, грабят!.. — раздались голоса в разных концах завода.

— Кого грабят? Откуда крики? Почему тревожно завыл гудок?

Никто ничего не знал, но все побросали работу и устремились во двор. Там на ящике стоял Сидорыч и объяснял распоряжение о штрафах.

— Вот что выдумали! — говорил он. — Из наших карманов копейки тащат, словно у нас там капиталы лежат! Тут штраф, там штраф! Через полотно перейдешь — штраф, не так ответишь — штраф! Почему нет расценок на заказы? Почему рабочие книжки отбирают и прячут в железный ящик? Почему нет бака для разогрева воды? Сами чаи распивают, а мастеровому человеку негде кипятком разжиться!

Мастер литейного цеха начал уговаривать народ, его избили.

Тут снова завыл гудок, раздался крик: «Жандармы!..» Толпа хлынула к воротам, но жандармов не оказалось. Кто-то ахнул камнем в окно конторы.

Сидорыч взобрался на ограду и что есть силы закричал:

— Братцы, мы не разбойники! Кто будет разбойничать — печенки выбьем!

Когда народ присмирел, Сидорыч заговорил о требованиях:

— Штрафы долой, придир мастеров долой, книжки выдать на руки, завести бак для кипячения воды, вывесить расценки.

Под конец в бумаге было написано: «Долой эксплуататоров!», «Долой самодержавие!»

Перепуганное начальство поехало с докладом к губернатору.

Губернатор послал солдат, но на заводе никого не оказалось: рабочие разошлись по домам и сидели тихо. Но и работать отказывались.

Тогда на завод приехал начальник губернской охранки подполковник Филатьев. Прежде всего он арестовал Лахтина: какой-то негодяй выдал его. Сидорыч и другие участники кружка глазом не моргнули. Они понимали: если протестовать против ареста Лахтина — значит, выдать охранке весь кружок. Нет, его надо сохранить, и вожак есть — Сидорыч.

По распоряжению Филатьева на воротах завода повесили бумагу, в которой рабочим предлагалось утром следующего дня явиться для переговоров.

Утром перед воротами собралась толпа.

Подполковник Филатьев приехал без охраны. Надеясь лишь на свое умение говорить с народом, он появился перед толпой и с располагающей к откровенности улыбкой спросил:

— Бунтовать вздумали, ребятушки? А кто тот негодяй, что сочинил вот это? — и потряс листовкой.

Толпа зловеще загудела.

— Негодяев у нас нет! Вы не выражайтесь, а то мы и слушать-то вас не будем, — гневно заметил Сидорыч.

Филатьев остолбенел. Зараза, зараза гуляет по России!

Он снял фуражку, перекрестился.

— Вот вам святой крест, братцы, — проникновенно сказал он, — я вам худа не хочу. Я слуга государю и поставлен не только начальником, но и вашим защитником. Я для вас готов все сделать. Но только давайте мирно. Начинайте работать, а я все, что вы тут написали, — он снова потряс листком, — сделаю!