Изменить стиль страницы

От воспоминаний у нее закружилась голова, которая продолжала болеть. «Надо заснуть, надо спать, тогда не так будет больно», — сказала себе Жанна и заснула.

Черно-красное море боли, которое заливало ее всю с затылка, расступилось и исчезло, и она полетела сквозь расходящиеся кругами волны зыбкого света, оставив это море боли далеко внизу. Жанна знала, что за зыбким светом, где-то очень далеко, живет и светит тот большой, настоящий, теплый свет, который любит ее, всегда любил и никогда не разлюбит. Она знала, что весь свет мира — это лишь часть того, настоящего света, и знала этот источник света, и знала, что нет ни одного самого пыльного и темного закутка, ни одной выбоины мироздания, ни одной темной расщелины, куда не проникал бы хоть один его лучик.

Ни одного угла, ни одного человеческого сердца.

Свет мог все — он рисовал весь этот мир своим лучистым потоком. Свет создавал все, вытаскивал из темноты небытия. Он делал все из себя самого, и она сама тоже была его малой, совсем маленькой частью.

Жанна видела большие и малые города среди гор и на берегу морей, большие башни белых облаков и белые галочки птиц среди них. Она видела, как закругляется земля и как море смешивается с небом на далеком горизонте. Света было очень много, его хватало на все и на всех. На весь этот мир.

Потом ей снова стал сниться большой пыльный город. Где-то очень далеко справа текла река, но ей совсем не нужно было к этой реке. Она шла вперед, держа за руку своего сына Даньку. Данька не попадал в такт ее шагам, но успевал, очень хорошо успевал за ней следом.

Она была рада, что они вместе, и Даня тоже был рад. Мальчик напевал что-то, какую-то свою песенку без слов — длинную, мелодичную, чтобы ей легче было идти вместе с ним. И взглядывал на нее иногда, прямо и светло — совсем не так, как в жизни, где ей часто надо было просить его, чтобы он ее увидел.

Они шли вперед по серым улицам, легко и быстро.

— Маме нужно спешить, — говорила она Дане, — нужно очень торопиться. А то вдруг мы с тобой не успеем!

Он соглашался с ней и держался за ее руку крепче. И не отставал.

Тогда постепенно сгустилась синяя, прохладная темнота. Хотя все вокруг было видно, как если бы она, точно кошка, хорошо видела в темноте.

Они свернули за угол какой-то незнакомой улицы и вдруг оказались как раз там, куда она шла, — около восьмиэтажного высокого кирпичного дома песочного цвета, с большими деревьями во дворе.

Они пришли и остановились под деревьями.

Чуть дальше в искаженном пространстве сна, у внутреннего торца здания, стояла машина, черная машина, которая точно клубилась дымными красноватыми отсветами — это вдруг поваливший снег танцевал в свете фар. Свет фар погас, и из машины вышел кто-то черный и большой, высокий, с маленькой головой, с широкими плечами и толстыми, большими ногами.

Этот высокий и черный излучал угрозу, и тьму, и смрадный холод. Ей страшно было бы взглянуть ему в лицо. Он подошел к подъездной двери, пальцем в перчатке нажал кнопки на панели домофона, рванул дверь и вошел внутрь.

Данька не пел, он смотрел куда-то внутрь себя своими зелеными глазами и крепко держал ее за руку.

Шел зыбкий снег, но они не чувствовали холода, хотя и были одеты во что-то легкое, светлое. Вроде тонких рубашек из нежного хлопка.

Она смотрела во все глаза, и тут к подъезду подъехала другая машина. Из машины вышла среднего роста светловолосая женщина, хорошо почему-то знакомая ей, смеясь попрощалась с кем-то, открыла дверь и вошла туда, где недавно исчез клубящийся смрадом и холодом человек из черной машины.

— Мама запуталась, — вдруг сказал Даня и обхватил ее руками, как часто делал, когда был совсем маленьким.

— Что ты говоришь, Данечка, — удивилась Жанна, — я с тобой, это я. Мама.

— Ты мама, а она запуталась, — упрямо повторил Даня и испуганно посмотрел на нее зелеными глазищами.

— Ничего не бойся. Ведь я с тобой, — принялась она утешать сына.

В этот момент во дворе появилась девушка, тоже смутно знакомая Жанне. Она была светловолосая, но, как бывает во сне, ее лица Жанна разглядеть не смогла. Девушка подбежала к подъезду и тоже исчезла внутри.

Потом Жанна с Даней увидели, что дверь подъезда открылась, и страшный человек, прижимаясь к стене, быстро побежал мимо торца дома к своей черной машине. За ним вился смрад и мрак, смрадный мрак причиненной кому-то боли, да и сам он был сгустком холода и тьмы.

Машина, в которую сел человек, ухнула куда-то назад, во тьму, а оставшийся за машиной след боли собрался вокруг нее, сгустился, и она резко ощутила эту самую боль — в себе, в своем затылке.

Жанна открыла глаза и увидела яркий, слепящий свет, который заливал белую больничную палату.

Ее левой руке было тепло, и она подумала, что за левую руку ее держит Даня.

— Даня, — позвала она, но пересохший рот не издал ни звука — только подобие вздоха.

— Жанночка, я тут, — услышала она голос матери и повела глазами.

Ее мама Татьяна Петровна сидела у кровати в чем-то светлом, в такой одежде, которой Жанна не помнила. Она гладила ее руку, и глаза у Татьяны Петровны были такие — точно свечку зажгли в темной комнате: грустные от какой-то беды и с нечаянной радостью, вспыхнувшей вдруг в глубине.

— Я здесь. Доченька, Жанночка, ты полежи еще минуточку, а я доктора позову.

Глава 40

Маша проснулась от мелодии телефонного будильника «Крылья бабочки» и подумала: ну еще, еще одну минуточку я посплю, а потом сразу же проснусь.

Бодрые гитарные аккорды звучали все громче, и Маша вскочила, побежала к подоконнику, на котором лежал телефон.

Она выключила будильник и сообразила, что в ее комнате нечто неуловимо изменилось.

На первый взгляд все было на месте: утренний свет передвигал по полу лимонные квадраты, на потолке вокруг белой люстры была розетка: листок дуба, цветок маргаритки, и так пять раз по кругу.

Ее любимой настурции не было на подоконнике, потому что она отвезла ее в больницу к Жанне, но занявшая ее место глоксиния выпустила за ночь бордовый хоботок своего цветка — зацвела.

«Зима прошла. Зима прошла совсем», — попробовала догадаться Маша о сути происшедших перемен.

И тут увидела миху, которая сидела на стуле с хитрыми блестящими глазками и важным носом. Выражение у игрушки было и впрямь совершенно живое: миха будто поджидала, когда Маша проснется.

Маша схватила миху на руки, нажала ей на живот и услышала веселую бубнилку:

— Лучший подарок, по-моему, мед. Это и ослик сразу поймет. Даже немножечко, чайная ложечка, это уже хорошо!

— Ну а тем более полный горшок! — закричала Маша хором с михой и принялась танцевать посреди комнаты, прижимая бубнящую игрушку к себе, целуя миху в пухлые смешные щечки.

Изменилось практически все. Мир стал другим. Она теперь не одна, у нее есть Дима.

Маша проспала всего часа четыре, но чувствовала себя просто отлично. Она побежала на кухню и сварила себе крепчайший черный кофе, чтобы взбодриться.

За завтраком Маша вспомнила всю эту темную и долгую московскую зиму, как она бежала от своего одиночества к Саду, как боялась, что уже никто и никогда ее не полюбит — а вдруг все так и будет? А вдруг так и останется она одна на всю жизнь?

Ей пришло на ум, что зря она так радуется — отношений как таковых пока что нет, просто знакомство с хорошим мальчиком, как раз с таким, о котором она и мечтала.

Нет, конечно, она не видела в своих мечтах именно Диму. Внешне ей вообще нравились брутальные брюнеты, вроде того же Бандераса в молодости или хотя бы вчерашнего Компота. А Дима был рыж, дурашлив, ничуть не брутален.

Но в самой сути его характера было как раз то, на что она так рассчитывала, то, на что втайне надеялась.

Рядом с ним она никого не боялась и не была одна. Он был добродушным, но ей не хотелось бы разозлить его. Он был мягок с ней, но она знала, что он не простил бы предательства или подлости. Диман шутил, смеялся над собой и над окружающими. Но она знала, что он серьезен и живет не начерно, а набело. Ему нравилось дарить, отдавать, радовать, ей нравилось то же самое, и поэтому вместе им было так легко. Они были очень похожи друг на друга — конечно, не внешне.