Изменить стиль страницы

С Орла отношение публики к Льву Николаевичу круто изменилось. Определились две главные черты: назойливость и невежливость. Не знаю, отчего это. Возможно, что от большей «цивилизованности» публики.

Пока Лев Николаевич ел в буфете, у окна и у двери толпились любопытные, разглядывавшие Льва Николаевича очень бесцеремонно. Когда по длинной платформе мы пошли с вещами к поезду, за нами двигалась вереница тихих, безмолвных, пристально рассматривающих Толстого людей. При встрече никто не кланялся (видимо, потому, что люди эти считали, что они «незнакомы» с Толстым: ведь они не были друг другу представлены!). Когда мы с грехом пополам поместились в вагоне, где и без того уже было тесно, толпа эта набилась туда, наполнила и наше и соседние отделения и так же безмолвно, неподвижно наблюдала Льва Николаевича. У окна вагона, где ему освободили местечко, на платформе тоже собралась кучка любопытствующих. Так как платформа в Орле очень приподнята, то с нее можно видеть всю внутренность вагона, и любопытствующие глядели поэтому на Льва Николаевича в упор. Это полное отсутствие всякой деликатности производило крайне тягостное впечатление.

Скоро в вагоне стало нестерпимо душно. Поезд все не трогался.

Я радовался только одному: что Лев Николаевич относится к зевакам как должно, а именно с величайшей невозмутимостью, продолжая делать свое дело под этими устремленными на него со всех сторон взорами. Он ел спаржу (едва можно было из‑за тесноты поднять от стенки вагона доску столика), грыз потом какие‑то сухарики, угощал ими бывших тут же ребятишек, читал газету.

Через вагон стали проходить целые группы любопытствующих: дамы, барышни, чиновники. Подходит к Льву Николаевичу господин, представляется директором реального училища, благодарит Льва Николаевича за когда‑то присланный им свой портрет для учеников этого училища и уходит.

С площадки вагона я слышал, как какой‑то господин на платформе говорил жандарму, ядовито усмехаясь.

— Надо, надо графу спаржей побаловаться!..

Потом, когда поезд тронулся, этот господин подсел к Льву Николаевичу и все время заговаривал с ним. Это был не то сыщик, не то обычный на железных дорогах тип всезнающего коммивояжера. Во всяком случае, общего с Львом Николаевичем он, конечно, ничего не имел.

Собрались вокруг них и другие охотники поговорить. Завязался незначительный разговор.

Скоро духота и разговор, должно быть, утомили Льва Николаевича. Он вышел на площадку. Я решил выйти с ним вместе, просто посмотреть, как ему там будет. Выглядел он уже очень усталым.

На площадке оказалось не лучше. Было так же тесно, как в вагоне, и, кроме того, накурено. Из публики, состоявшей из нескольких полицейских и каких‑то штатских неопределенного вида, никто не подумал уйти, когда вошел Лев Николаевич, и уступить ему место, только немного посторонились.

Один полицейский, желая быть любезным, подставил Льву Николаевичу открытый портсигар.

— Вы курите?

— Нет, — возразил Толстой с добродушным видом, — я раньше курил, а потом бросил и совершенно не понимаю, как могут люди брать в рот эту гадость.

Слушатели согласились с ним. Кто‑то стал развивать его мысль.

Чтобы не увеличивать духоты, я ушел опять в вагон.

Через некоторое время Лев Николаевич тоже вернулся. Кое‑как удалось освободить для него скамейку, чтобы полежать, так как очевидно было, что он очень утомился.

По пути на всех остановках в наш вагон пробирались любопытствующие: обычно все начальство каждой станции и пассажиры из других вагонов.

Конечно, это было чисто внешнее любопытство. И прав Лев Николаевич, что он не придает никакого значения такому вниманию к нему. Я уверен, что половина, если не больше, из этих людей не прочла ничего из писаний Толстого. Это вроде одной бабы в вагоне, которая ехала вместе с нами, в соседнем отделении. Она видела, что все смотрят на Толстого, и, решив, вероятно, что так всем нужно делать и что это признак хорошего тона, поднялась на скамью позади Льва Николаевича, оперлась руками о перегородку, положила на них голову и мутными, сонными глазами меланхолически смотрела на лысину Льва Николаевича всю дорогу. О чем она думала?

Но вот наконец и станция Благодатное, откуда мы должны ехать на лошадях пятнадцать верст в Кочеты.

Поезд с шумом подлетает к платформе. Мы с Душаном высовываемся из окон. Ах, как хорошо! Татьяна Львовна стоит у дверей станционного здания и радостно машет нам зонтиком. Слава богу, приехали!..

Мы прошли сначала в комнату первого и второго классов. Публика, узнавшая Толстого, не отходила от двери этой комнаты, ожидая, когда Толстой выйдет. Набралось много народу, в том числе крестьян.

Я спросил у одного парня, молча и сосредоточенно глядевшего на дверь, за которой был Лев Николаевич:

— Вы читали что‑нибудь из его сочинений?

— Нет.

— Значит, вам только говорили о нем?

— Кто говорил? Нет, ничего не говорили.

— А вы знаете, кто это?

— Не знаю.

Я уже не стал спрашивать, зачем же он стоит.

Так кончилось наше путешествие. Дорогу до Кочетов проехали быстро в четырехместной пролетке, на четверке лошадей.

Лев Николаевич оживился, восхищался видом свежих зеленых полей, красивыми старинными одеждами женщин в деревнях, встречающихся по дороге. По случаю воскресенья народ весь был на улицах и разодет по — праздничному. Все время по лицу Льва Николаевича скользила радостная улыбка.

По приезде он говорил, что теперь уже не скоро уедет, и шутя пугал этим хозяев. Те отвечали радушными приглашениями погостить подольше.

— Не будет теперь ни приходящих за пятачками, ни судящихся, ни матерей, которых ты должен примирить с дочерьми, — говорил Лев Николаевич. — И хороших гостей много, но все‑таки это утомляет.

Приехали мы в шесть с половиной часов вечера. Нас ждали с обедом. Потом Лев Николаевич пошел отдохнуть.

Говорили немного. Но за кофе после обеда, который подали на открытую веранду, благодаря, кажется, остроумному Михаилу Сергеевичу, завязался интересный разговор о женской разговорчивости.

— Так как тут только одна дама (Татьяна Львовна. — В. Б.), — произнес Лев Николаевич, — то я скажу свое мнение, что если бы дамы были менее разговорчивы, то на свете было бы гораздо лучше. Вот Михаил Сергеевич говорит, что они оказывают большую услугу, освобождая от обязанности занимать гостей. Это хорошо, и пусть они здесь будут разговорчивы, но в серьезных делах — беда! Это какой‑то наивный эгоизм, желание выставить только себя.

Не мудрено, что Лев Николаевич составил себе такой взгляд о великосветских дамах. Вспомнили, как в прошлом году одна местная дама, жена предводителя дворянства, знакомясь с Львом Николаевичем, протяжным голосом пропела ему:

— Лев Николаевич, постарайтесь понравиться моему сыну: он вас терпеть не может! Говорите с ним о лошадях, и он вам за это все простит!..

Пребывание Льва Николаевича в Кочетах началось с того, что вечером, когда было уже совсем темно, он, никому не сказав об этом, один пошел гулять в парк и заблудился там. А нужно сказать, что в Кочетах парк огромный: три версты вокруг, а длина всех дорожек, очень запутанных, двенадцать верст. Татьяна Львовна не без основания опасалась и раньше, что Лев Николаевич, гуляя один по парку, может почувствовать себя дурно, упасть на какой‑нибудь дорожке, и тогда его не найти.

Несколько человек побежали разыскивать Льва Николаевича, стали звонить в колокол, трубить в какой‑то охотничий рожок. Из деревни прибежали крестьяне, которые вообразили не что иное, как то, что на Сухотиных напали экспроприаторы.

Наконец, Душан встретил Льва Николаевича на одной из дорожек. Оказывается, он прошел весь парк, вышел в поле и вернулся назад, но попал не на ту дорожку и заблудился, а потом услыхал звон и пошел на него.

— Не буду, не буду больше! — повторял он на упреки Татьяны Львовны.

Та просила его не ходить вечером одному.

— Хорошо, хорошо, — отвечал Лев Николаевич, — и постараюсь ходить на ногах, а не на голове.